Жапар до сих пор не знал, как попал его отец к Абдулхаку. Одни говорили, что мальчиком-сиротой наняли его купцы помогать следить за отарами овец, купленными после продажи товара; кто еще что… А Суранчи не хотелось, наверно, помнить свое сиротское, рабское детство, и он толковал о каких-то родственниках, живущих недалеко от города, которых никто никогда не видел…
Когда Жапар подрос, его вместе с сыном Абдулхака определили в медресе, с тем, чтобы он прислуживал Гулямджану-мирзе, единственному наследнику ростовщика, родившемуся от самой младшей жены. Жапар помогал ему умываться, готовил чай, таскал хурджун[13] с книгами… Короче говоря, отрабатывал плату за свою учебу, внесенную ростовщиком, и жили они с Гулямджаном в одном худжуре[14].
Гулямджан-мирза был старше Жапара, красивый и стройный, избалованный богатством и любовью семьи. Но заносчивости в нем не было никакой, Гулямджан дружил с Жапаром, можно сказать, что еще и поэтому Жапару удалось стать моллобачой[15].
В это время в их места и пришла весть о революции, совершенно переменившей судьбу Жапара и всех ткацких сыновей абдулхаковской мануфактуры…
Жапар умолкал, перебирая в памяти прошедшее, такое, что вряд ли интересно собеседнику, может, даже непонятно: как первый раз наелся досыта, надел чистую, без заплат, одежду… Молчал и Маматай, не мешал старику вспоминать, боялся спугнуть улыбку с его губ.
* * *
Когда Маматай впервые пришел в небольшой чистый дворик Жапара, весеннее солнце щедро и ликующе заливало его весь, наполняло до краев, выплескивалось за дувал. Все здесь было ухожено и расставлено с предельным тщанием. Даже яблони стояли аккуратные, правильными рядами.
Домик у Жапара был типовой, крыт шифером. Четыре окна были распахнуты настежь, так что ветер свободно надувал, как паруса, цветные занавески.
Сам хозяин орудовал в кустарнике садовыми ножницами, как-то уж очень нерешительно щелкая ими.
— Да смелее, к середине лета опять стричь придется, — поучал его Кукарев, бледный и худой, только что выписавшийся из больницы.
Маматай кинулся к своим «старикам», радостно размахивая руками. А Кукарев лукаво, подзадоривающе произнес:
— Слышал-слышал о твоих подвигах. Ничего, волков бояться — в лес не ходить. — И он своей широкой жилистой ладонью похлопал Маматая по плечу. — Теперь держись, и я за тебя возьмусь. А ты как здесь оказался?
Жаркая краска залила лицо Маматая. «И что это я», — злился он на себя, а вслух пробормотал:
— Просто по делу… к Бабюшай. У нас культпоход…
— Ну и зря, что только по делу, — не отступал Кукарев, довольный, что ловко поддел парня.
Когда Маматай отошел, Кукарев утратил всякую веселость — она ушла из его светлых глаз, и они стали печальными и строгими. А его знаменитая палка машинально вычерчивала замысловатые узоры на песке, что свидетельствовало о внутренней смятенности.
Жапар понимающе отвел глаза, помолчал, пока друг справился со своим настроением, пригласил к чаю. По дороге Кукарев заметил, что Жапар так и не решился спилить несколько яблонь, мешавших расти и набирать крону своим соседкам.
— Два года, Жапар, твержу — жалостью загубишь молодые посадки, — Кукарев, как ружьем, нацелился в лишнюю яблоню палкой. — Она должна вширь расти, а ты ее заставляешь идти ввысь.
— А-а, рука не подымается, — в сердцах бросил ножницы на верстак Жапар-ака.
— Ничего, вечером сам займусь, — пригрозил Иван Васильевич.
Жапар жестом хозяина пригласил Кукарева на застеленный ковром чарпаи[16] под густо разросшимся виноградником.
— Нет, друг, только без обиды… сейчас не могу. И зашел-то потому, что до вечера не утерпел бы, — расстроенным голосом сказал Кукарев и повернул к калитке.
А Маматая тем временем окликнула Бабюшай:
— Эй, привет! Зову-зову, а ты даже не смотришь!
Простой домашний халатик, распущенные волосы — милый домашний вид.
— Прости, Бабюшай, но я никак не привыкну к тому, что ты всякий раз какая-то новая, не похожая на прежнюю.
Ему казалось, что Бабюшай ничего еще про себя не решила, что у нее нет пока той сосредоточенной цельности чувства, как у него, однолюба и молчуна, не привыкшего ничего усложнять и запутывать. И Маматай решил, что, верно, никогда не разберется в женской душе. Было ему от этого горько и беспокойно. Но такая неустойчивость в их отношениях, как это ни удивляло Маматая, совсем не лишала его надежды на ее расположение к нему.
— По глазам вижу, Маматай, что пришел, не комплименты мне говорить, а с делом… Угадала? — Бабюшай победно улыбнулась и добавила: — Пейте пока чай с отцом, а я сейчас… только оденусь.
Маматай присел на краешек чарпаи под виноградным навесом. И Жапар понимающе подмигнул ему, мол, не робей, а по глазам сразу видно, что старик гордится дочерью, ее спокойной выдержкой и несуетливым гостеприимством.
— Говорили мы с Иваном Васильевичем… о тебе, парень, — аксакал привычным жестом провел ладонью по бритому, отливающему медью загара темени, посерьезнел глазами. — Разбирать будем строго, но учтем и все мотивы… Кукарев думает, что поможем вернуться в цех.
Маматай так и подскочил с чарпаи, глаза радостно заблестели, и он приложил руку к сердцу, как бы стараясь утихомирить его биение.
— Да я… да я, Жапар-ака!.. Мне бы хоть к станку, хоть куда…
— Вот и я тоже тебе говорю — на должность прежнюю не рассчитывай — дров ты все-таки наломал по неопытности.
— Жапар-ака, я же говорил Саякову, что сначала осмотреться хочу, а он как отрезал, мол, назначили, оказали доверие…
— Есть вина и администрации, не скрою, — нахмурился Суранчиев. — Назначить-то назначили, а помочь забыли… Я и Кукареву прямо об этом заявил. А он мне в ответ, мол, предупреждал о трудностях, просил не зарываться, меня, мол, рекомендовал в советчики как ветерана…
Маматай виновато опустил голову, а Жапар ободряюще похлопал его по плечу.
— Ну вот и обиделся. Ох, молодежь, молодежь… Если бы молодость умела, а старость могла!.. Ладно, не горюй! Сказали — поможем… А тебе урок на будущее…
…Они вышли с Бабюшай за калитку. Время было еще не позднее, но солнце уже не пекло. Оно золотило верхушки карагачей вдоль дороги, запутывалось в придорожных травинках. Настроение у Бабюшай, судя по всему, было благодушное, размягченное.
— Что ж, выкладывай, что там у тебя, Маматай? — взглянула она на парня чуть-чуть искоса, изучающе.
Маматай хмуро передал ей содержание разговора, состоявшегося у него с Чинарой о Колдоше.
— Понимаешь, какое равнодушие! Но даже не в этом дело! Спросят в первую очередь с комитета комсомола, с руководства! И это правильно! Просмотрели… Под носом такое творилось… Да и парня жалко… Одинокий он — вот что тебе скажу!..
Бабюшай не спешила вступить в разговор. Характер у нее — основательный, спокойный. Она понимает, что легче всего осудить другого. А что сделали конкретно они с Маматаем и что могут сделать?
— Обсуждали мы его достаточно. С Колдошем осталось попробовать только одно — доброту… если поймет хоть что-нибудь.
— А я что? И я так думаю.
— Напрасно, Маматай, считаешь Чинару зазнайкой. Правильно, строгая, не любит ничего бессмысленного! А Колдош? Что ж, Колдош… Парень отчаянный… Такого и полюбить, и пожалеть трудно: изверившийся, колючий. Ладно уж, сама поговорю с Чинарой…
Маматай благодарно улыбнулся девушке.
— Суд выездной будет. Показательный, прямо на комбинате.
— Откуда узнала?
— Иван Васильевич сегодня отцу сказал.
— А Колдошу известно?
Бабюшай неопределенно пожала плечами.
— Вот я и говорю, Букен, — равнодушные мы… Решается судьба человека — нашего, рабочего… Представляешь себе, что может получиться? Опять упрется на своем, мол, ничего не боюсь… Мы должны доказать Колдошу, что сила — не он, а мы, организация!
Бабюшай неожиданно для Маматая вспылила, даже голос у нее зазвенел на самой высокой ноте: