Налево под ним находился рисунок карандашом моей матери: белая ваза, а под ним миниатюрный портрет моего отца. Между окнами помещались белый мраморный стол на ножке из красного дерева, а треугольный красного дерева стол в левом углу комнаты предназначался для образов; существовал обычай, и я его сохранил для моих детей, что императрица дарила каждому новорожденному икону его святого, сделанную по росту ребенка в день его рождения. За этой комнатой следовала другая, узенькая, в одно окно, по стенам которой стояли большие красного дерева шкафы; в них в прежнее время помещались книги императора Александра, а самая комната служила ему кабинетом; в глубине этой комнаты находилась лестница…
Маленькая одностворчатая дверь вблизи этой лестницы вела в другую, сходную с ней по размерам, комнату, оканчивающуюся большою стеклянною дверью; эти две комнаты предназначались: первая – для дежурной горничной, позднее для хранения халатов, а вторая была отведена для остальных служащих; для хранения вещей прислуга имела маленькую каморку под этими деревянными лестницами, которые вели к тем же антресолям, как и другая лестница; эти антресоли были расположены над обеими комнатами и находились под помещением госпожи Адлерберг; в них моя англичанка занимала одну часть, а госпожа Адлерберг – другую.
Нас часто посещали доктора: господин Роджерсон, англичанин, доктор императрицы, господин Рюль, доктор моего отца, господин Блок, другой его доктор, господин Росберг, хирург, господин Эйнброт и доктор Голлидей, который нам привил оспу.
Говоря о свадьбе моей сестры Александры, я забыл сказать, что смутно вспоминаю мое прощание с нею в ее комнатах в Гатчине, но не могу припомнить ни ее вида, ни ее лица, с трудом представляю себе лицо моей сестры Елены. То же самое могу сказать и относительно великой княгини Анны7, первой супруги брата моего Константина, которую припоминаю тоже лишь в редких случаях; так, помню ее во время спуска кораблей «Благодать» и «Св. Анна», из коих спуск первого не удался – событие, наделавшее в то время много шума, в особенности же в моих ушах8. Нас поместили у императрицы Елизаветы. Бастион Адмиралтейской крепости находился тогда как раз под ее окнами, и когда раздался пушечный выстрел, я с криком бросился на диван; великая княгиня Анна старалась насколько возможно меня успокоить. Видел я ее [и] на вечере у моей матушки в голубой комнате; я стоял тогда за ее карточным столом. Это было в один из вечеров, когда мой отец, проходивший всегда через спальню, дверь которой Кутайсов ему открывал изнутри, дал мне пачку гравюр, которую он держал под мышкою; гравюры эти представляли нашу армию в прежней форме; фигуры были такие же, как они изображены в коллекции прусской армии времен Фридриха П.
Одно из последних событий этой эпохи, воспоминание о котором будет для меня всегда драгоценным, это удивительное обстоятельство, при котором я познакомился со знаменитым Суворовым. Я находился в Зимнем дворце, в библиотеке моей матери, где увидел оригинальную фигуру, покрытую орденами, которых я не знал; эта личность меня поразила. Я его осыпал множеством вопросов по этому поводу; он стал передо мной на колени и имел терпение мне все показать и объяснить. Я видел его потом несколько раз во дворе дворца на парадах, следующим за моим отцом, который шел во главе Конной гвардии. Это повторялось моим отцом каждый день. По окончании парада мой отец свертывал знамя собственноручно. Я помню также несколько неудавшихся парадов. Мой отец несколько раз заставлял проходить неудачно парадировавшую гвардию.
Одно лето мы провели некоторое время в Царском Селе. Помню парад там и учение на дворе. Под колоннадой близ аркад находился артиллерийский пикет, который шел в караул под начальством офицера; я помню, что присутствовал при его смене; одна батарея была расположена близ спуска к озеру. Как мне кажется, именно в это время скончалась маленькая великая княжна Мария Александровна в новом дворце[3]; я был у нее перед ее смертью один или два раза. Я припоминаю парад Семеновскому полку во время моего пребывания в Петергофе и происшедший от удара молнии взрыв порохового погреба в Кронштадте. Я находился в портретной комнате близ балкона, когда произошел взрыв.
Надо думать, что чувство страха или схожее с ним чувство почитания, внушаемое моим отцом женщинам, нас окружавшим, было очень сильно, если память об этом сохранилась во мне до настоящего времени; хотя, как я уже говорил, мы очень любили отца и обращение его с нами было крайне доброе и ласковое, так что впечатление об этом могло быть мне внушено только тем, что я слышал и видел от нас окружавших.
Я не помню времени переезда моего отца в Михайловский дворец, отъезд же нас, детей, последовал несколькими неделями позже, так как наши помещения не были еще окончены. Когда нас туда перевезли, то поместили временно всех вместе, в четвертом этаже, в анфиладе комнат, находившихся не на одинаковом уровне; довольно крутые лестницы вели из одной комнаты в другую. Отец часто приходил нас проведывать, и я очень хорошо помню, что он был чрезвычайно весел. Сестры мои жили рядом с нами, и мы то и дело играли и катались по всем комнатам и лестницам в санях, т. е. на опрокинутых креслах; даже моя матушка принимала участие в этих играх.
Наше помещение находилось над апартаментами отца, рядом с церковью; смежная комната была занята англичанкою Михаила; затем следовала спальня, потом комната брата, столовая была общая, моя спальня соответствовала спальне отца и находилась непосредственно над нею; потом шла угловая круглая комната, занятая сестрою Анною, за нами помещались сестры; за моей спальней находилась темная витая лестница, спускавшаяся в помещение отца. Помню, что всюду было очень сыро и что на подоконники клали свежеиспеченный хлеб, чтобы уменьшить сырость. Всем было очень скверно, и каждый сожалел о своем прежнем помещении, всюду слышались сожаления о старом Зимнем дворце.
Само собою разумеется, что все это говорилось шепотом и между собою, но детские уши часто умеют слышать то, чего им знать не следует, и слышат лучше, чем это предполагают. Я помню, что тогда говорили об отводе Зимнего дворца под казарму; это возмущало нас, детей, более всего на свете.
Мы спускались регулярно к отцу в то время, когда он причесывался; это происходило в собственной его опочивальне; он тогда бывал в белом шлафроке и сидел в простенке между окнами. Мой старый Китаев, в форме камер-гусара, был его парикмахером, – он ему завивал букли. Нас, т. е. меня, Михаила и Анну, впускали в комнату, с нашими англичанками, и отец с удовольствием нами любовался, когда мы играли на ковре, покрывавшем пол этой комнаты.
Как только прическа была окончена, Китаев с шумом закрывал жестяную крышку от пудреницы, помещавшейся близ стула, на котором сидел мой отец, и стул этот отодвигался к камину; это служило сигналом камердинерам, чтобы войти в комнату и его одевать, а нам – чтобы отправляться к матушке; там мы оставались некоторое время, играя перед большим трюмо, стоявшим между окнами, или же нас посылали играть в парадные комнаты; серебряная балюстрада, украшающая придворную церковь и в прежнее время окружавшая кровати большой опочивальни, была местом наших встреч, и ее-то мы по преимуществу и избирали для лазания по ней.
Однажды вечером был концерт в большой столовой; мы находились у матушки; мой отец уже ушел, и мы смотрели в замочную скважину, потом поднялись к себе и принялись за обычные игры. Михаил, которому было тогда три года, играл в углу один в стороне от нас; англичанки, удивленные тем, что он не принимает участия в наших играх, обратили на это внимание и задали ему вопрос: что он делает? Он не колеблясь отвечал: «Я хороню своего отца!» Как ни малозначащи должны были казаться такие слова в устах ребенка, они тем не менее испугали нянек. Ему, само собою разумеется, запретили эту игру, но он тем не менее продолжал ее, заменяя слово «отец» – «семеновским гренадером». На следующее утро моего отца не стало. То, что я здесь говорю, есть действительный факт.