– Ты чего плюешься? – сердито спрашивает он меня.
– Кто плюется?.. – хрипло возражаю я.
Дяденька некоторое время рассматривает нас: приличная мама, бледный мальчик со свежим бинтом на глазу и ангельски нежной после ожога кожей, – и, видимо, решается все-таки не верить глазам. А чтобы окончательно заставить их умолкнуть, захлопывает книгу.
От смущения я даже забываю, что я в Москве, перестаю ощущать волшебный запах московского метро (запах сырой известки в новом доме и поныне заставляет сжиматься мое сердце – детство, мама, Москва… Москва, как много в этом звуке для сердца русского слилось!). Но на улице я снова оживаю и, забывая и про маму, и про больничное головокружение, пускаюсь вприпрыжку. Асвальт, асвальт! Мелькают мимо будки, бабы, балконы, львы на воротах… Троллейбусы, троллейбусы!!! Москва, Москва, люблю тебя как сын!.. Как русский, как русский, как русский!!!
Я не завидовал – я ликовал, что наш величественный Горсовет едва дотянулся бы до пояса самому рядовому из тутошних красавцев – утесов? бастионов? Не зря писалось в «Родной речи»: все дороги ведут в Москву, встречаются у Москвы! Кипучая, могучая, никем не победимая!.. Здесь угасал Наполеон, она готовила пожар нетерпеливому герою!.. Силы небесные – да это же Высотный Дом, – весь мир скрежещет зубами от зависти в своих как будто нарочно устроенных безо всякой красоты небоскребах, да куда вам! Здесь на один карниз пошло столько красоты, что хватило бы на десять наших Клубов. А высота? Выше алматинского элеватора, а уж тот ли не осьмое чудо высотою! Но Высотный Дом – он еще и Дворец, я с трех лет рисую Дворцы, понимаю кое-что, не беспокойтесь. Дворец – это Башня. А Башня – это Шпиль. А тут башенок и шпилей хватит на целый сказочный город. Дивные люди – москвичи! – проходят у его подножия как ни в чем не бывало, каждый – Гарун-аль-Рашид в рваном плаще с брильянтовой изнанкой. Вот два пацана бредут нашей эдемской развалочкой – кепарики, чинарики, для поверхностного взгляда простая шантрапа, но сколько аристократизма в каждом движении – я приветствую их взглядом влюбленной преданности, а ведь один глаз вмещает ее вдвое больше, чем заурядная пара…
– Атаман Кодр с одним глазом, – получаю я ответное приветствие.
Москва – это Эдем в Эдеме, а полнокровные эдемчане, подобно птицам небесным, подобно деревьям и травам, недоступны ни словам, ни взглядам, соберите хоть в одну четвертушку зрачка всю вашу обиду, весь ваш гнев…
Впрочем, откуда взяться гневу – я никогда не умел сердиться на правду. Я петушком, петушком наскакивал на пару присяжных, вынесших вердикт, только по иссякающему чувству долга: я окончательно постигал, что отныне я непоправимый отверженец.
Ну так уж сразу и отверженец, покровительственно улыбнетесь вы, если вас никогда не касалась даже тень отверженности, а я вам отвечу: Единство должно быть прежде всего безмятежным, а если остается хоть один шанс из триллиона, что тебе напомнят о тягчайшей из вин – быть не совсем таким, как другие, – тогда безмятежность столь же возможна, как спокойные босоногие прогулки по квартире с крысиной норой, как идиллическое возделывание приусадебного участка, на котором непредставившийся доброжелатель закопал мину.
Но для чего так уж сразу подчиняться приговору какой-то шантрапы, пожмет плечами некто еще более толстокожий, а я и его не оставлю без ответа, хотя, скорее всего, он только прикидывается: приговоры шантрапы самые правильные, оттого что самые правдивые – шантрапе незачем притворяться лучше, чем она есть. В душе мы все шантрапа: когда мне не так давно пришлось потолкаться по толчку в поисках валидольчика, глаза мои очень востро подсчитывали «лица кавказской национальности».
– Немедленно удалить! – распорядился обо мне неподкупный глас Народа, да я и был соблазняющим еврейским глазом, а теперь еще и навеки утратил главную (единственную) добродетель Единства – неотличимость от других. Теперь я навеки был «косой – подавился колбасой».
Я ослеп и оглох, я не слышал, что говорила мне мама, я не видел даже асвальта, хотя и не мог оторвать от него взгляд, к которому веселые москвичи примотали мокрую ржавую гирю, одолженную дядей Зямой с собственной ноги…
И вдруг… Что за невероятный сон? Передо мною распахнулась – КРАСНАЯ ПЛОЩАДЬ!
Кремль!
Спасская башня!!
Рубиновые звезды!!!
Мав… Мав… но это же и правда
МАВЗОЛЕЙ!!!!!!
А на нем самое краткое и прекрасное слово в мире:
ЛЕНИН.
И пониже:
СТАЛИН.
Это было тоже изумительное слово: хотя Сталин и допускал ошибки (расстреливал коммунистов), но в чем-то все же был прав (что именно в этом – я, конечно, не мог помыслить).
Легкие готовы были лопнуть от непрерывного вдоха. Святыни были великодушнее, чем люди, – они не возражали, что справедливо оплеванный Косой – Подавился Колбасой пялится на них уцелевшим глазом. Я не столько даже смотрел, сколько узнавал: да, это именно Кремль, именно Кремлевские Звезды с божественными золотыми прожилками, именно Мавзолей, – невозможно поверить, но все это на самом деле есть на свете!
И, что еще невозможнее, я – я! – действительно это вижу. И с этой божественной высоты уже и в телескоп не разглядеть, у кого сколько глаз и кто кого как дразнит – наши судьбы ничто в сравнении с этим величием, с этой потрясающей, единственной во Вселенной прекрасностью. Упасть на колени и целовать, целовать – ту самую, из учебников, из «Родных речей», из «Огоньков»! – брусчатку, – этот жест отнюдь не показался бы мне чрезмерно патетичным – скорей, излишне фамильярным, как для благочестивого христианина чмокнуть в щечку Богоматерь.
А над всей этой сказкой, несмотря на полный штиль, струился и переливался Красный флаг с Серпом и Молотом – до чего не повезло другим народам, довольствующимся какими-то шутовскими пестрыми картинками вместо нашей пламенеющей реки! Нынешний российский флаг никогда не будет так струиться. Надеюсь. Ибо для полноты этого счастья нужно не считать за людей всех остальных обитателей Земли, когда-либо ее попиравших.
Вот и все. Было исцеляющее Единство, а теперь нету. И больше не будет. Больше не будет ни восторга, ни могущества, ни самоотвержения, ни тупости, ни беспощадности. Ибо детство бывает только одно. Один раз в год сады цветут. И только раз в жизни мы убеждены, что наша мама лучше всех. А потом приходится понять, что каждая мама лучшая в мире. И смириться с этим всего труднее…
Недавно, маясь у газетного стенда на автобусной остановке, я попытался хоть одним глазком заглянуть в старую добрую «Советскую Россию», но ее подлинные читатели сразу распознали во мне чужака – ничем не оттереть клеймо интел… еврейскости.
Полнеющий от печали компатриот обратился ко мне – ответственному за развал Союза: «Вы, я вижу, демократ – объясните мне, пожалуйста. Вот я родился в Литве, у Черного моря прошло мое детство, в Москве я учился и жил – и кто я теперь получаюсь?..» – «Дурак», – хотел ответить я – и осекся. А чем я лучше? Не я ли двадцать лет подряд, едва удерживая рвущийся из рук брандспойт, поливал желчью Единство, из которого меня попросили коленкой под зад? Правда, я при этом делал вид, будто заливаю пожар межнациональной вражды.
Он дурак – а я? Не я ли только что наворотил тетралогию в пяти частях «Детство Зямы, или Подвиг еврейчика» – а клялся больше ничего не делать бесплатно, чтобы после не окатывать (не окутывать) неблагодарных своей ненавистью. А ведь эта стопа испорченной дефицитнейшей бумаги вдобавок уничтожает все, что у меня волей-неволей продекларировалось: из жажды любви я тысячу раз прокричал, что в любви не нуждаюсь, стремясь оправдаться, я хлестался, будто человек живет не для того, чтобы производить впечатление на других. А тем более – Народ.
О! вот коренная моя глупость: я провозгласил единственной достойной целью превращать Единства из каменных ядер в облака… пускай даже пыли, а сам подвел что-то такое насчет Общей Судьбы еврейского народа (невозможность ассимиляции и т. п.), хотя именно Общей Судьбой (общей ложью о ней) пыль прессуется в камень.