– Значит, она еще что-нибудь придумала! – продолжала гнуть свою русофобскую линию Дзюнко. – Сам же говоришь, она умная, тонкая, образованная!…
– Да уж наверняка! – согласился я, и мы с Ганиным переглянулись, вспомнив нашу ночную вылазку из дома Китадзим.
– Вот и ищи, Такуя, мужика! – потребовала от меня моя проницательная жена.
– Мужика? – переспросил я.
– Конечно, мужика, она же нормальная! – ответила Дзюнко. – Хотя нож в сердце – это, безусловно, романтично…
– А как тебе кипятильник в горло? – вдруг вырвалось у меня.
– Какой кипятильник? – не поняла она.
– Да это уже из другой русской оперы, – сказал я. – Когда я тебе вчера звонил по поводу убийства, там русского дядьку убили именно кипятильником…
– Кипятильником – это не романтично и, скорее, по-женски, – сделала Дзюнко свое очередное мудрое умозаключение.
– Зато надежно, – добавил я.
– Тебе виднее, – заметила она.
– Мы спать-то будем или нет? – тоскливым голосом напомнил о своем присутствии Ганин. – А то уж светать скоро начнет…
Дзюнко молча вышла из столовой, а Ганин принялся по своей дурацкой привычке, сводящей с ума всех его японских знакомых женского пола, мыть стаканы из-под пива и мою рисовую миску.
– Кончай ты, Ганин! – непроизвольно по-женски попытался я его остановить, не надеясь заранее на положительный результат.
– Чего тут мыть-то! Три стакана всего… – буркнул Ганин, ловко орудуя намыленной губкой.
– Ты всегда так говоришь!
– А ты в следующий раз молчи по поводу моего мытья, – посоветовал Ганин, – я и говорить так не буду. Тем более не ори на меня, чтобы я кончал!…
– Хорошо, Ганин! И вообще спасибо, что ты со мной приехал! – искренне признался я.
– Да я уж гляжу, – прошептал он, оглядываясь на дверной проем. – По мне, правда, тоже проехались, но я-то гайдзин, чего с меня взять, а тебе с ней дальше жить…
– Да уж… – вздохнул я.
– А чего это она сегодня? – деловито поинтересовался Ганин. – Я ее первый раз такой вижу, вернее – слышу.
– Чего, чего! – пробурчал я, вспоминая позавчерашний супружеский отказ. – Время такое у нее сейчас напряженное, ее то есть время, ну, время месяца, в смысле…
– А-а, вон что! – глубокомысленно заключил Ганин. – Время месяца, время года… То-то я гляжу, она на Наташу так накинулась.
– А на меня чего? – Меня задело ганинское невнимание. – Я-то ей чем не угодил?
– С кем не бывает, Такуя!
– С ней! По крайней мере, раньше такого не было! – Я действительно за все долгие годы нашей совместной с Дзюнко жизни никогда не сталкивался с таким агрессивным ее отношением ко мне, хотя, по идее, должен был сталкиваться двенадцать раз в году. Может, действительно, на нее так подействовало известие о чудесном освобождении из ненавистных семейных пут Наташи Китадзимы?
– Ничего, вода камень точит, – констатировал Ганин, закручивая кухонный кран.
– Иди, Ганин, я тебе на диване постелила, – раздалось из полумрака дверного проема.
Дзюнко вернулась на свое место за столом и, как мне показалась, удивилась отсутствию на нем стаканов и пива.
– А душ сначала можно принять? – скромно спросил чистюля и гигиенист Ганин.
– Я там тебе полотенце специально повесила, – сказала давно и хорошо знакомая с бытовыми повадками нашего русского приятеля Дзюнко. – Голубое, как ты любишь.
– Спасибо, Дзюнко, но я и розовое люблю! – улыбнулся ей Ганин своей обезоруживающей улыбкой. – Встаем завтра во сколько?
– Сегодня, – поправил я его.
– Ну сегодня, садист, – расстроился Ганин.
– Нам в восемь надо в «Альфе» быть… – начал я.
– Мне, – перебил меня Ганин. – Я же обещал Нину с Мариной и Олегом забрать и к вам в управление доставить.
– Помню, – кивнул я, – но после сегодняшнего мы с тобой туда вместе поедем.
– Вместе не поместимся, – скептически поморщился Ганин.
– Чего это? – возразил я. – У тебя же трое сзади входят?
– Трое войдут, это если мы с тобой и Олегом сзади сядем, – ответил Ганин. – А так не выйдет ничего! Вернее, не войдет!
– Ты имеешь в виду габариты Марины с Ниной? – Я вспомнил этих двух громадных толстушек-хохотушек.
– Ну! – кивнул Ганин.
– Ничего, как-нибудь доедем, – сказал я. – В крайнем случае, такси возьмем.
– Разве что такси… – вяло отозвался Ганин. – Так во сколько поднимаемся?
– Полседьмого.
– Ого, у нас впереди целых пять часов сна! – картинно пропел Ганин. – Надо поспешить ими воспользоваться!
– Иди пользуйся душем сначала! а то мне тоже мыться надо! – замахал я на него руками, прогоняя сэнсэя, как нечистую силу, в наш совмещенный санузел.
Ганин удалился, а я повернулся к Дзюнко, которая, в свою очередь, повернулась к окну и демонстрировала мне сейчас свой вихрастый затылок. Она уже несколько лет как коротко стрижется, что опять автоматически вызвало в моей голове файл Наташи Китадзимы. В отличие от Наташи ей пока красить волосы не нужно, да и, как у обычной японки, они у Дзюнко изначально намного чернее и гуще. Я посмотрел на виденный и целованный миллион раз затылок и подумал, как вчера в Читосэ, что дело тут не в цвете, благо нация наша удивительно единородна в своих иссиня-черных, подобно крыльям жирного ворона, волосах, а именно в их длине. Ведь традиционный японский мужик должен соблазняться при виде традиционной японки не самыми видными ее формами – ногами, бедрами, грудью и, разумеется, лицом. Это примитивный удел грубых гайдзинов типа русских или американцев, о котором, впрочем, мечтают тайком миллионы наших похотливых ребят. Хрестоматийный самурай должен иметь максимально большой кайф от самых тонких, самых изящных частей женского тела, а именно от щиколоток, запястьев и шеи. Чем тоньше и изогнутее переход от голени к стопе и от предплечья к кисти, тем больше удовольствия от их созерцания и прикосновения к ним должен испытывать настоящий японский мужик. То есть наши календари и куртуазная классика предполагают, что истинный «нихондзин», то бишь японец, никогда не испытает подлинной радости от цапанья дамы за ее округлости и хватания за ее выпуклости, а если испытает, то недостойным будет высокого звания «нихондзина», подобно тому как никогда не принесет радости голодному эстету запихивание горстями в рот приторной японской черешни. Для утоления голода – духовного или физического – японец должен издалека любоваться пенными цветами той же черешни только бесплодной, известной во всем мире как «сакура», и при интимном общении с женщиной «нихондзин» потребует от нее обнажения щиколоток и шеи, а не груди или еще более категоричных мест.
А шея у моей Дзюнко удивительно изящная: не то чтобы очень тонкая и не слишком длинная, но чудесным образом гармонирующая и с худенькими плечами, и с круглой головкой, и с коротко подстриженными волосами. Когда в молодости она носила длинные волосы, я даже и не подозревал о том, какая прекрасная у нее шея – честно говоря, просто редко ее, шею, видел. В молодости что японец, что американец ищет живой и внятной плоти, а не тонкостей и эфемерности. Но с годами, когда и сама мужская плоть, и ее некогда душераздирающий по силе интерес к плоти женской начинают угасать, как компенсация этому необратимому натуральному процессу в некоторых из нас просыпается тяга к нюансам и деталям – особенно к тем, которые постоянно существовали рядом с тобой, но к которым ты до поры до времени был абсолютно индифферентен. Я хорошо – подозрительно слишком хорошо – помню тот момент, когда встал вопрос о переходе Дзюнко на короткую стрижку. Это было шесть лет назад, тоже, кстати, в октябре, только в конце. Я пошло валялся перед телевизором, в тысячный раз восхищаясь «крепким орешком» Брюсом Уиллисом, а она была в ванной. Затем она вышла, в ярко-желтом халате, с подобранными под свитое тюрбаном оранжевое махровое полотенце длинными тогда волосами. Она зашла в гостиную что-то взять с журнального столика, по-моему, это был очередной разоритель нашего семейного бюджета – каталог мод, и, когда она наклонилась за ним, я непроизвольно перевел взгляд со зловредного Джереми Айронса, пытавшегося с вертолета расстрелять бесстрашного Джона Мак-Лейна, на ее шею и внезапно обомлел от открывшейся мне близкой красоты. Она, разумеется, будучи женщиной понятливой и податливой, перехватила мой жадный взор, и мы с трудом дождались, когда наконец наши безумные дети угомонятся в своих комнатах. А потом я взял и предложил ей сменить прическу, причем не половинчато укоротить волосы сантиметров на пять – семь, а расстаться сразу с двадцатью.