Отец кивал, слушая меня, улыбался, одобрительно трепал по щеке. Мы говорили. Не о ракете и не о космосе — мы говорили о Мексике, где однажды путешествовали на старинном автомобиле, о бабочках во влажных лесах зеленой, теплой Мексики: дело было в полдень, сотни бабочек облепляли наш радиатор и тут же погибали, махая голубыми и розовыми крылышками, трепеща в судорогах — красивое и грустное зрелище. Мы говорили обо всем, только не о том, о чем бы мне хотелось. И отец слушал меня. Он слушал так, словно жаждал насытиться звуками, которые ловил его слух. Он слушал ветер, дыхание океана и мой голос чутко, сосредоточенно, с напряженным вниманием, которое как бы отсеивало физические тела и оставляло только звуки. Он закрывал глаза, чтобы лучше слышать. И я вспоминал, как он слушает стрекот машины, когда сам подстригает газон, вместо того чтобы включить программное управление, видел, как он вдыхает запах скошенной травы, когда она брызжет на него зеленым фонтаном.
— Дуг, — сказал он часов около пяти, мы только что подобрали полотенца и пошли вдоль прибоя к гостинице, — обещай мне одну вещь.
— Что?
— Никогда не будь космонавтом.
Я остановился.
— Я серьезно, — продолжал он. — Потому что там тебя всегда будет тянуть сюда, а здесь — туда. Так что лучше и не начинать. Чтобы тебя не захватило.
— Но…
— Ты не знаешь, что это такое. Всякий раз, когда я там, я говорю себе: "Если только вернусь на Землю-останусь насовсем, никогда больше не полечу!" И все-таки лечу опять, и, наверно, всегда будет так.
— Я давно хочу стать космонавтом, — сказал я. Он не слышал моих слов.
— Я пытаюсь заставить себя остаться. Когда я в субботу пришел домой, то твердо решил: сделаю все, чтобы заставить себя остаться.
Я вспомнил, как он, обливаясь потом, трудился в саду, как мы летели и он постоянно был чем-то увлечен, к чему-то прислушивался. Ну конечно, все это делалось, чтобы убедить себя, что море, города, земля, родная семья — вот единственно реальное и стоящее в жизни. И я знал, что отец будет делать сегодня ночью: стоя на террасе, он будет смотреть на алмазную россыпь Ориона.
— Обещай, что не станешь таким, как я, — попросил он.
Я помедлил.
— Хорошо, — ответил я.
Он пожал мне руку.
— Умница, — сказал он.
Обед был чудесный. Мама, как только мы вернулись домой, отправилась на кухню и занялась готовкой, возилась с тестом и корицей, гремела кастрюлями и противнями. И вот на столе красуется огромная индейка с приправами — брусничный соус, горошек, пирог с тыквой.
— Разве сегодня праздник? — удивился отец.
— В День Благодарения тебя не будет дома.
— Вот как.
Он вдыхал аромат. Он поднимал крышки с блюд и наклонялся так, чтобы благоуханный пар гладил его загорелое лицо. И каждый раз говорил: "А-ах…" Потом он посмотрел на комнату, на свои руки. Обвел взглядом картины на стенах, стулья, стол, меня, маму. Наконец прокашлялся; я понял, что он решился.
— Лилли!
— Да? — мама смотрела на него через стол, который в ее руках превратился в чудесный серебряный капкан, волшебный омут из подливки, в котором — она надеялась — ее муж, подобно доисторическому зверю в асфальтовом пруду, прочно увязнет и останется навсегда, надежно огражденный птичьими косточками. В ее глазах играли искорки.
— Лилли, — сказал отец.
"Ну, ну, — нетерпеливо думал я, — говори же скорее, скажи, что ты на этот раз останешься дома навсегда и никогда больше не улетишь, скажи!"
В этот самый миг тишину разорвал пронзительный стрекот пролетающего вертолета, и стекло в окне отозвалось хрустальным звоном. Отец глянул в окно.
Вот они, голубые вечерние звезды, и красный Марс поднимается на востоке.
Целую минуту отец смотрел на Марс. Потом, не глядя, протянул руку в мою сторону.
— Можно мне горошка? — попросил он.
— Простите, — сказала мать, — я совсем забыла хлеб. — И она выбежала на кухню.
— Хлеб на столе! — крикнул я ей вслед.
Отец начал есть, стараясь не глядеть на меня.
В ту ночь я не мог уснуть. Вскоре после полуночи я спустился вниз. Лунный свет будто покрыл все крыши ледяной коркой, сверкающая роса превратила газон в снежное поле. В одной пижаме я стоял на пороге, овеваемый теплым ночным ветром. Вдруг я заметил, что отец здесь, на террасе. Он сидел на механических качелях и медленно качался. Я видел темный профиль, обращенный к небу: он следил за движением звезд. Его глаза были подобны дымчатым кристаллам, в каждом отражалось по луне.
Я вышел и сел рядом. Мы качались вместе.
Наконец я спросил:
— А в космосе есть смертельные опасности?
— Миллион.
— Назови какие-нибудь.
— Столкновение с метеором, из ракеты выходит весь воздух. Или тебя захватит кометой. Ушиб. Удушье. Взрыв. Центробежные силы. Чрезмерное ускорение. Недостаточное ускорение. Жара, холод. Солнце, Луна, звезды, планеты, астероиды, планетоиды, радиация…
— Погибших сжигают?
— Поди найди их.
— А куда же девается человек?
— Улетает за миллиарды миль. Такие ракеты называют блуждающими гробами. Ты становишься метеором или планетоидом, который вечно блуждает в космосе.
Я промолчал.
— Зато, — сказал он погодя, — в космосе смерть быстрая. Раз — и нету. Никаких страданий. Чаще всего человек вообще ничего не замечает.
Мы пошли спать.
Настало утро.
Стоя в дверях, отец слушал, как в золотой клетке поет желтая канарейка.
— Итак, решено, — сказал он. — Следующий раз, как вернусь, — уж навсегда, больше никуда не полечу.
— Отец! — воскликнул я.
— Скажи об этом маме, когда она встанет.
— Ты серьезно?
Он кивнул.
— До свидания, через три месяца.
И он зашагал по улице, неприметно неся черную форму под мышкой, насвистывая, поглядывая на высокие зеленые деревья. На ходу сорвал ягоды с куста боярышника и подкинул их высоко в воздух, уходя в прозрачные утренние тени…
Несколько часов спустя я завел разговор с мамой, мне хотелось кое-что выяснить.
— Отец говорит, ты иногда ведешь себя так, словно не видишь и не слышишь его, — сказал я.
Она все мне объяснила:
— Десять лет назад, когда он впервые улетел в космос, я сказала себе: "Он мертв. Или все равно что мертв. Думай о нем как о мертвом". И когда он три или четыре раза в год возвращается домой, то это и не он вовсе, а просто приятное воспоминание или сон. Если воспоминание или сон прекратятся, это совсем не так больно. Поэтому большую часть времени я думаю о нем как о мертвом…
— Но ведь бывает…
— Бывает, что я ничего не могу с собой поделать. Я пеку пироги и обращаюсь с ним, как с живым, и мне больно. Нет, лучше считать, что он ушел десять лет назад и я никогда его не увижу. Тогда не так больно.
— Он разве тебе не сказал, что в следующий раз останется насовсем?
Она медленно покачала головой.
— Нет, он умер. Я в этом уверена.
— Он вернется живой, — сказал я.
— Десять лет назад, — продолжала мать, — я думала: что, если он погибнет на Венере? Тогда мы больше не сможем смотреть на Венеру. А если на Марсе? Мы не сможем видеть Марс. Только он вспыхнет в небе красной звездой, как нам тотчас захочется уйти в дом и закрыть дверь. А если он погибнет на Юпитере, на Сатурне, Нептуне? В те ночи, когда выходят эти планеты, мы будем ненавидеть звездное небо.
— Еще бы, — сказал я.
Сообщение пришло на следующий день.
Посыльный вручил его мне, и я прочел его, стоя на террасе. Солнце садилось. Мать стояла в дверях и смотрела, как я складываю листок и прячу его в карман.
— Мам, — заговорил я.
— Не говори мне того, что я и без тебя знаю, — сказала она.
Она не плакала.
Нет, его убил не Марс и не Венера, не Юпитер и не Сатурн. Нам не надо было бояться, что мы будем вспоминать о нем всякий раз, когда в вечернем небе загорится Юпитер, или Сатурн, или Марс.
Дело обстояло иначе. Его корабль упал на Солнце.