Лева понял, что Наташа часто водит школьные экскурсии, и отключился. Ноги и не думали согреваться, печное тепло бросилось в голову, а в голове колом сидела мысль, что вопрос с обедом так до сих пор и не решен.
* * *
От четырехчасовой дороги, от холода и некоторого одервенения Лева не сразу сообразил, что мать-настоятельница, Александра, к которой они, собственно, и приехали, отсутствует в монастыре. И неизвестно, когда появится.
Стокман отозвал его в сторонку и прошипел:
– Чего делать-то будем, а? Обратно в Нижний? Давай думай, Джеймс Бонд!
– Да приедет, – неуверенно сказал Лева. – Куда она денется… Ну попросимся заночевать, подождем, в крайнем случае.
Одна из дам, в повязанной вокруг шубы нелепой ситцевой юбке, подошла к ним и сказала:
– Вы бы мальчика в тепло отвели, мужчины. Простудится ведь. Что вы потом будете делать, вы подумали?
И отчего-то игриво хихикнула.
Стокман посмотрел на нее с ненавистью, а Лева с благодарностью.
Петька твердо сказал, что ему не холодно. Стокман подошел к Наташе и спросил, где тут самое теплое помещение. Наташа задумалась.
… Кстати, Наташа действительно была хороша, несмотря на черный платок, а возможно, благодаря ему. Глядя на нее, Лева отчего-то совершенно успокоился.
Кругом чистили от снега дорожки какие-то трудолюбивые женщины. Постепенно Лева понял, что это и есть монахини. От обычных людей они отличались тем, что делали свое дело совершенно спокойно, безо всякого подтекста – без трудового энтузиазма, без раздражения и без усталого равнодушия. И постепенно это спокойствие передалось всем.
Ощущение было какое-то вообще невероятное.
Главным, как ни странно, было ощущение снега. На фотографиях и монастырь, и снег получились голубоватыми. Световой день почти закончился, было часа четыре, но свечение снега еще продолжалось, что и отразила бесстрастная японская мыльница. Свечение падало на монахинь, убирающих снег большими лопатами, на башни и стены, на ясные глаза Наташи, на дыру в куполе недействующего храма, на Петьку и Стокмана…
* * *
Вообще монастырь был огромен, когда-то здесь размещалась машинно-тракторная станция (это Лева понял по застывшей в снегу колхозной технике, которая обрела, по всей видимости, уже вечный покой), был клуб, потом стадион, в общем, куча каких-то советских учреждений. Теперь здесь жили лишь двадцать две женщины. Естественно, восстановить жизнь в этой огромной крепости, с ее девятью храмами, им было попросту не под силу.
Один храм, разрушенный во время войны, зиял отверстием и был недействующим, но невероятно торжественным, гулким и праздничным, несмотря на холод. А в другом, действующем, но совершенно нетопленом, был один интересный момент.
Наташа подвела туристов к чудотворной иконе святого Макария и велела приложиться. В смысле, поцеловать икону.
– А что тогда будет? – испуганно спросила одна дама.
– А чего вам надо, то и будет. Святой Макарий сам знает, чего вам надо. Вот он то и сделает, – путано объяснила Наташа.
Все, кроме Левы и Петьки, куда-то вдруг отодвинулись и стали ходить по церкви с независимым видом. Независимый вид плохо сочетался с юбками в голубой цветочек поверх дубленок и штанов.
Лева же твердо решил приложиться к святому Макарию.
«А чего мне надо? – лихорадочно думал он. – Ну, чтобы Петька не заболел, это раз. Чтобы Даша перестала играть в эти игры. Но это все не то… Не то надо просить. Чтобы вернулась Лиза. Да! Чтобы дети были здоровы. А Марина? А Катя? Пусть она хоть выздоровеет… Господи, да пусть все будут живы-здоровы. Но это же не просьба. Это же не то. Господи, помоги? А в чем?»
И тут он ощутил острую резь в животе и подумал, что Макарий же сам знает, чего ему надо.
И верно.
… Буквально через полчаса после монастырского обеда, который состоял из постных щей, хлеба, кабачкового варенья, квашеной капусты, соленых огурчиков и вареных макарон, – Лева вдруг ощутил чудесное избавление от одного противного недуга, который мучил его, начиная с Нового года, вот этими острыми резями в желудке и который объяснялся самым обычным перееданием и переливанием.
И вот, вновь ощутив себя легким и здоровым, Лева тут же вспомнил об обеде, о святом Макарии – и с грустью подумал, что, значит, только этого тогда ему и было надо. Что ж…
Жаловаться грех.
* * *
Во время обеда Лева обратил внимание на такую деталь. Отдельно от общего стола, на маленьком столике, стояли приборы для матери-настоятельницы. Это были красивые тарелки, фарфоровые, мелкая и глубокая, совсем другие, чем на общем столе. Обратил он внимание и на место матери-настоятельницы – это был не стул, а скорее трон, с подлокотниками, резьбой и какой-то даже атласной подушечкой…
«Начальница», – с уважением подумал он о матери Александре. Вспомнились разговоры Лии Петровны, по дороге сюда, о том, что мать-настоятельница держит всех в строгости и в страхе, что сама она бывший прораб и бывший парторг, человек серьезный, наводящий на монахинь и вообще на всех не то чтобы страх, но некоторую даже робость.
Лева пытался представить себе бывшего прораба, руководителя Макарьевского женского монастыря, и то, как она их примет. Это несколько мешало ему наблюдать за тем, как обедают монахини.
А зрелище, надо сказать, было весьма примечательное и интересное.
Вообще он впервые обедал в обществе людей, которые молились перед принятием пищи.
Лева, кстати, не молился, но крестился вместе со всеми. И в трапезной. И во всех храмах.
Стокман глядел на него с неодобрением, но молчал.
Видимо, приберегал откровенный разговор на потом.
Монастырская пища была действительно прекрасна, дамы из минивэна шумно ею восхищались, чем немного утомили Леву. Но про себя он, конечно, отметил, что грибная икра, кабачковое варенье и квашеная капуста и в самом деле были превосходны. Жаль только, что вся эта закуска была как специально под водку, и было бы очень хорошо ее выпить сейчас, с мороза, но даже думать о водке в такой обстановке было грешно.
Больше всего Леву поразило, что монахини никак не отреагировали на присутствие Петьки. То ли они были здесь ко всему привычные, то ли смирение было в них столь сильным, то ли ребенок относился к категории самых сильных мирских соблазнов, но несмотря на то, что Петька был быстро посажен на самое лучшее место и накормлен самым лучшим образом – никаких привычных женских вздохов и ахов не воспоследовало. Петька, чувствуя что-то необычное, поглощал предложенную еду скромно, уставившись в тарелку, ни от чего не отказывался и ничего не просил.
Когда же Лева привык и к смиренной пище, и к смиренным женским глазам, которые были устремлены мимо них, лишь тихо скользя украдкой (в воздухе как будто носились тени от этих невидимых и неслышимых улыбок и взглядов), и к низкому сводчатому потолку, и к едва различимым голосам (говорили между собой монахини тихо, слегка шевеля губами), вдруг что-то изменилось.
Лева даже сначала не понял, что именно.
В дверях появилась девочка лет двенадцати. Вместе с мамой.
Мама была одета скромно, по-деревенски, но не как другие женщины – в обычное, а не черное, как все монахини, пальто, в сапоги, а не валенки, словом, было что-то, выдававшее в ней обычную мирскую женщину. Гостью.
Девочка, как и все женщины вокруг, была круглолица, ясноглаза, но плюс к тому в ней было что-то удивительное, трогательное и доверчивое и очень красивое – рассыпанные по плечам волосы, тонкие черты, вообще тонкость, которая была здесь и странной, и тревожной, – Лева засмотрелся, а девочка заулыбалась, увидев наконец в полутьме трапезной знакомые лица, доверчиво прижалась к черному пальто монахини, и из этого черного пальто вдруг появилась нежная, ласковая рука, а из-под черного платка рассыпались седые волосы.
– Здравствуй, Дашенька! – тихо прошелестел чей-то голос, и Лева вспомнил старый разговор, как-то поплыл, безо всякой водки, присмотрелся к мамаше и ясно представил, как эту девочку безо всякого принуждения, радостно и празднично, легко и просто (как, наверное, и давешнюю монахиню Наташу) вводят под эти высокие своды, крестят, одевают, и это навсегда-навсегда… И никто уже никогда не узнает, что это за женщина была – Дашенька и для чего она родилась на свет.