Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Звенит река, потрескивает костёр, перед ним согнулась, окаменев, тёмная фигура сторожа, красные отблески обнимают её; топор на земле светится, как луна в небе.

Спит земля, и всё ближе к ней опускаются звёзды.

В полусонном безделье медленно протёк день, влажная теплынь, звон реки, пьяные запахи леса и цветов отравили нас ленью; с утра до вечера мы бесцельно шлялись по ущелью, почти не разговаривая друг с другом; ничего не хотелось и не думалось ни о чём.

Вечером, на закате солнца, когда пили чай у костра, солдат сказал:

— Вот бы на том свете эдакая жизнь, — тихо, смирно, и никаких делов! Таешь вроде как масло, и ниоткуда тебе — ни обиды, ни беспокойства.

Осторожно вынув трубку, он добавил, вздыхая:

— Н-да, кабы на том свете эдак-то, я бы очень бога умолял: «Прими, господи, душеньку мою поскорей!»

— На тебе, боже, что мне не гоже, — задумчиво перебил его речь Василий. — А я бы вот не сумел так жить, — день, два, ну, ничего, можно, а долго — нельзя…

— Работал ты мало, — сказал солдат сквозь зубы.

Всё было как и вчера об эту пору: так же славно заливал ущелье сизоватый туман, сверкали в красном блеске солнца серебряные зубья гор, сонно покачивал мягкими вершинами лиственниц густо-тёмный лес на горе; таяли, во мгле, камни, рождая тени, пела свою песню сваха-река.

И так же не торопясь, тяжело, точно кабаны, возились около барака большие, гладкие плотники.

Не однажды — то один, то другой — мы пытались познакомиться с ними, потолковать у безделья, но они отвечали нам неохотно, односложно, и каждый раз, когда затевался разговор, белый старичок ласково покрикивал своим:

— Эй, Павлуша-брат, поторапливайся, гляди!

Он заметнее других показывает, что не хочет знакомиться с нами; неустанно, однообразно, точно споря с рекою, он тихонько мурлыкал свои благочестивые песни, а иногда, поднимая гнусавый голос высоко и требовательно, пел их громко, наянливо, целый день они текли мутным ручейком, наводя тоску. И с утра до вечера, бережно переставляя с камня на камень свои тонкие ноги, он ходил около работы, описывая один и тот же круг, словно желал протоптать тропу, которая ещё более заметно отделила бы нас от плотников.

С ним не хотелось говорить, его застывшие глаза холодно отталкивали ещё издали. Однажды я подошёл совсем близко к нему, но он, спрятав руки за спину, попятился назад и спросил негромко, строго:

— Ну, что?

И у меня пропала охота узнать — какие это песни поёт он?

Солдат, обиженно следя за ним, ругался:

— Колдун. Снохач. Деньжищ, поди-ка, у него, благочестивца, накоплено…

И сейчас, раскуривая трубку, он, скосив пустой глаз в сторону плотников, сердито ворчал:

— Ведь какими благородиями держатся, сукины сыны, гляди-ко ты!

— Это у нас всегда так, — сказал Василий, тоже сердито, — чуть только человек сыт немножко — сейчас нос кверху — барин!

— Что ты всё говоришь — в нас, да в нас!

— Ну, в русских…

— Того лучше! А ты — немец, татарин?

— Не татарин, а — недостатки вижу…

Они уже не первый раз за день начинали этот спор, он, видимо, надоел им, и теперь оба говорили лениво, без сердца.

— Недостатки, назад пятки, — попыхивая дымом, мямлил солдат. — Неладно ты говоришь, брат! Это — измена, твои слова…

— Кому?

— Русским…

— Ещё что скажешь?

Новый звук долетел в ущелье, где-то в степи ударили в небольшой колокол: суббота была, звали ко всенощной. Солдат вынул трубку изо рта, замер, прислушался, а когда колокол крикнул третий раз — он, сняв картуз, истово перекрестился, говоря:

— Церквей здесь маловато…

И тотчас, взглянув через реку, сказал, словно завидуя:

— Ишь ты, дьяволы, не крестятся, сехта окаянная… серба!

Василий покосился на него, шевеля усами, разгладил их левою рукой, взглянул вдоль ущелья, в небо, и опустил голову.

— Нет, — тихо заговорил он, — я ни в каком месте не могу долго жить, всё мерещится, что лучше есть. У меня в сердце птица поёт — иди, иди!

— Это во всяком поёт, — угрюмо отозвался солдат.

Поочередно глядя на нас, Василий негромко засмеялся:

— Во всяком? А ведь это неладно! Ведь это значит — бездельники мы и норовим на готовое. Сами-то, значит, ничего того лучше, что есть, не можем сделать, а — подай нам!

Он смеялся, но глаза у него были грустные, и пальцы правой руки, лёжа на колене, шевелились судорожно, точно ловя что-то невидимое.

Солдат нахмурился, замычал; мне стало тревожно и жалко Василия, а он встал и, тихонько насвистывая, пошёл берегом вниз по течению реки.

— Голова у него — дурная! — подмигивая вслед ему, забормотал солдат. — Прямо — не в порядке голова, я это сразу увидал. Слова эти его против России — к чему они? Про Россию, брат, нельзя говорить что хочешь, от своего ума. Кто её знает, что есть Россия? Каждая губерния — своя душа. Это никому не известно, которая божья матерь ближе богу — Смоленская али Казанская…

Соскабливая щепкой жирную копоть со дна и боков чайника, он долго, точно жалуясь на что-то, ворчал под нос себе и вдруг насторожился, вытянул шею, вслушиваясь:

— Стой-ка…

Всё последующее было так же неожиданно, как вихрь в жаркий день, когда вдруг с края знойного неба налетит злою птицей чёрно-синяя туча и, обрушив на землю обильный ливень с градом, изобьёт всё, всё растопит в грязь.

С долины в ущелье шумно, со свистом и гамом, ввалилось человек двадцать рабочих; они вытянулись по тропе вдоль реки широкою, тёмной полосой, в руках передних тускло светились четвертные бутыли водки, почти у каждого за спиной висела котомка, некоторые несли на плечах мешки хлеба и харчей, двое надели на головы большие чёрные котлы, это придало им сходство с грибами.

— Полтора ведра, — крякнув, сообразил солдат, вставая на ноги.

— Полтора! — повторил он и, высунув кончик языка, положил его на губу, приоткрыл рот. Лицо у него стало удивлённо-глупое, жадное, он замер, и с минуту стоял неподвижно, казалось, его чем-то ударило и вот он сейчас закричит.

Ущелье загудело, как бочка, когда на дно её падают тяжести; кто-то бил кулаком в пустое железное ведро, кто-то пронзительно свистел, металось эхо, заглушая шум реки.

Всё ближе к бараку подходили отрёпанные люди в тёмном, сером и красном, с засученными рукавами, многие без шапок, в лохматых космах волос, все изогнутые усталостью, пошатываясь на развинченных ногах.

Глухой, разноголосый говор сердито вливался в трубу ущелья, кто-то хвастливо и надорванно кричал:

— Нет, говорю, шалишь! Разве мы ведро, говорю, пота-крови сёдня пролили?

— Озеро!

— Нет, поставь-ка полтора!

— Полтора, — третий раз сказал солдат вкусно и с уважением; покачнулся вперёд, точно его толкнуло в шею, пошёл через реку наперерез людям и потерялся среди них.

У барака суетливо бегали плотники, собирая инструменты, мелькал белый старичок, ко мне подошёл Василий, сунув правую руку в карман, держа фуражку в левой.

— Здорово напьются, — сказал он, прищурив глаза. — Эх, беда наша, водочка эта! Пьёшь?

— Нет.

— Слава богу. Не пьёшь — не пропадёшь…

С минуту он молчал, невесело смотрел на ту сторону, потом заговорил, не шевелясь, не глядя на меня:

— Глаза у тебя примечательные, парень! Знакомые глаза, видал я их где-то. Может, во сне, не знаю. Ты — откуда?

Когда я ответил, он туманно взглянул в лицо мне, отрицательно качнув головою.

— Не бывал в тех краях! Далёко!

— Сюда — ещё дальше.

— Откуда?

— От Курска.

Он усмехнулся.

— Я — не курский, — псковской. Это я при солдате сказал, что курский, так себе, нарочно. Не нравится мне солдат, не хочется правду ему говорить, этого он не стоит. И зовут меня — Павел, а не Василий. Павел Николаев Силантьев, сказано в пачпорте, — у меня и пачпорт есть… всё, как следует…

— Чего ты ходишь?

— Да… так как-то! Глядел-глядел, махнул рукой, а — ну вас! И пошёл, пером по ветру…

31
{"b":"96152","o":1}