Недоставало только шкуры неизвестного внизу, под ним (кто знает, может быть в один прекрасный день и труп неизвестного тоже окажется там?). Ни одна молодая женщина, вызвавшая восхищение Галеаццо во время какой-нибудь мимолетной встречи, ни один знатный иностранец, ни один денди из дворца Чиги, стремящийся к повышению в чине или назначению на пост в каком-либо хорошем посольстве, не мог избежать необходимости (каждый, впрочем, ходатайствовал всеми возможными средствами) уплатить Изабелле и Галеаццо гостевым подношением венка из роз. Теперь избранные перешагивали через порог дворца Колонна с видом таинственного и, однако, откровенного соучастия, подобно участникам заговора, не скрываемого и публично известного. Приглашение Изабеллы не имело более никакого подлинного значения в свете; быть может, оно имело политическое значение, однако даже насчет политического значения приглашений на площадь Санти Апостоли многие ошибались.
Изабелла первая и, быть может, единственная, поняла еще прежде, чем открыть перед ним двери дворца Колонна, что граф Галеаццо Чиано, молодой и галантный министр иностранных дел, счастливый зять Муссолини, не котировался в итальянской политике и в итальянской жизни. Но тогда из каких соображений Изабелла соорудила на дворце Колонна павильон Галеаццо Чиано? Те, кто упрекал ее — а таких было немало — за то, что она опекала Чиано исключительно из светской амбиции (можно ли представить себе более смешное обвинение?) или из страсти к интриге, казалось, забывали, что «первая дама Рима» не имела, конечно, необходимости смягчать свое положение в свете, и еще того менее — защищать его, и что при своем альянсе с Чиано она рисковала только потерей всего, а выиграть ей было нечего. С другой стороны, была известная участь альянсов, заключенных с графом Чиано. Надо отдать справедливость светскому гению Изабеллы и величию ее общественной политики: никто, даже сам Муссолини, не мог бы царить в Риме против Изабеллы. По части приобретения могущества Изабелла не могла ничему и ни у кого научиться; она предприняла свой поход на Рим, начав его гораздо раньше, почти за двадцать лет до Муссолини. И надо признать, что ей этот поход удался значительно лучше.
Основания для пристрастия Изабеллы к Галеаццо были гораздо более сложными и гораздо более глубокими. В обществе, находящемся в состоянии упадка и близящемся к своему окончательному разрушению, когда у народа принципы исторической, политической и общественной законности не пользовались более никакими авторитетами, когда у нации классы, ближе всего связанные с охраной общественных устоев, потеряли всякий престиж в стране, которую Изабелла с непогрешимым чутьем одной из Сурсоков чувствовала направляющейся отныне к тому, чтобы превратиться в самую большую левантинскую страну Запада (с точки зрения политических нравов Рим заслуживал куда больше, чем Неаполь, определения лорда Розбери: «единственный восточный город в мире, где нет европейского квартала»), — в Италии, похоже, была ситуация, что только победа принципов незаконности может гарантировать мирное разрешение страшного социального кризиса, который война предвещала и подготовляла, и отсюда шло умение реализовать высшее и непосредственное стремление классов-охранителей в период серьезного кризиса спасти то, что будет возможно спасти.
Некоторые делали Изабелле наивный упрек в том, что она оставила «дело законности для дела незаконности». В переводе «гратэнов»[708] это значило предпочесть графа Галеаццо Чиано герцогу Пьемонтскому. Этот, последний, в глазах классов-охранителей олицетворял принцип законности, то есть порядок и сохранение общественных устоев, и казался единственным человеком, способным гарантировать мирное разрешение кризиса в рамках Конституции. Если есть в Европе принц, богатый заслугами, то это, конечно, Умберто Савойский. Его изящество, его красота, его доброта, его улыбающаяся простота в обхождении — вот те добродетели, которые итальянский народ ищет в принцах. Но чтобы выполнить те задачи, которые ему предписывали классы-охранители, ему недоставало некоторых необходимых качеств.
В отношении ума герцог Пьемонтский имел его как раз столько, что он мог бы им довольствоваться, но не столько, сколько считали необходимым другие. В отношении чувства личной чести было бы клеветой заявить, что он не имел его совсем. Он имел его, но не столько, однако, сколько подразумевают охранители в моменты опасности под «чувством чести» принца. На языке напуганных охранителей выражение «чувство чести» у принца означает эту разновидность особенной чести, которая стремится спасти не только монархический принцип, не только конституционные институты, не только династические интересы, но и всё, что стоит за этим принципом, этими институтами, этими интересами, — иначе говоря, — общественный порядок. Вокруг герцога Пьемонтского, с другой стороны, не было никого, в ком можно было быть уверенным, что он понимает, что именно воплощает в себе выражение «чувство чести» для охранителей в моменты серьезных и опасных социальных кризисов.
Что касается герцогини Пьемонтской, на которую многие возлагали большие надежды, она не была такой женщиной, с которой Изабелла могла прийти к взаимопониманию. В моменты серьезных социальных кризисов, когда все поставлено на карту и всё находится в опасности, а не только королевская фамилия и ее династические интересы, княгиня Изабелла Колонна, рожденная Сурсок, не могла бы общаться с герцогиней Пьемонтской иначе как «на равных». Изабелла называла ее «фламандка», и этот эпитет на сухих губах Изабеллы вызывал образ одной из этих плодовитых девушек фламандской живописи: с рыжими волосами, цветущей грудью, и ртом ленивым и лакомым. Изабелла считала, что некоторые положения герцогини Пьемонтской, некоторые странные знакомства (и в самом деле несколько рискованные) с людьми, враждебными монархии (прямо сказать — коммунистами), позволяют предположить, что герцогиня предпочитает советы мужчин, даже своих противников, рекомендациям женщин, даже своих подруг.
— Она не имеет друзей и не хочет их иметь, — вот заключение, сделанное Изабеллой, которая глубоко сожалела об этом не для себя (это само собой разумелось), но для «бедной фламандки».
Было ясно, что предпочтение Изабеллы в выборе между герцогом Пьемонтским и графом Галеаццо Чиано не могло не быть оказано этому последнему. Но в числе многочисленных резонов, которые убеждали Изабеллу предпочесть графа Чиано герцогу Умберто[709], один был глубоко ошибочным: что Чиано был политически и исторически наиболее чистым представителем принципов незаконности, иначе говоря, того, что классы охранители рассматривают как «прирученную революцию», в соответствии с их выражением (а для общественного консерватизма прирученная революция всегда более полезна, чем реакция жестокая или просто глупая и нелепая), — в этом нет сомнения. Но вот где была фатальная ошибка Изабеллы: в своем выборе она отдавала должное убеждению, свойственному многим, что Чиано был анти-Муссолини и что он воплощал собой не только в реальности, но и в сознании итальянского народа единственную политику, способную «спасти то, что можно спасти», а именно политику дружбы с Англией и Америкой: что это был, наконец, — иначе говоря, «новый человек», разыскиваемый всеми (Галеаццо был слишком молод в свои тридцать шесть лет, чтобы его рассматривать как «нового человека» в стране, где надо иметь более семидесяти лет, чтобы стать новым человеком), по крайней мере он был завтрашним человеком, тем, кого выдвигали серьезность и темнота ситуаций. Впоследствии же увидят, насколько серьезной и богатой непредвиденными последствиями была эта ошибка. Увидят однажды и то, что Изабелла была не более, чем инструментом провидения, — того провидения, с которым у неё были такие хорошие сношения, при посредстве Ватикана, — чтобы ускорить агонию общества, осужденного на смерть, и придать ему свое лицо и свой стиль.
Многие разделяли с Изабеллой эту иллюзию, что граф Чиано был анти-Муссолини, человеком, на которого Лондон и Вашингтон смотрели с доверием. Сам Галеаццо, в своем тщеславии и своем блаженном оптимизме, был внутренние убежден, что он вызывает симпатию в англо-американском общественном мнении и что он представляет собой, в расчетах Лондона и Вашингтона, единственного человека в Италии, способного (после неизбежного разгромного конца войны) собрать все сложное наследство Муссолини и совершить без невосстановимых утрат и бесполезных кровопролитий переход от муссолиниевского порядка к новому порядку, вдохновленному англосаксонским либерализмом: единственный человек, в общем, дающий Лондону и Вашингтону гарантии порядка и, особенно, — полезного продолжения общественного устройства, глубоко нарушенного Муссолини и которое война угрожала опрокинуть до самых его основ.