Литмир - Электронная Библиотека

Феликсу Дюкенелю пришла мысль поставить «Гофолию» [22] , использовав хоровые сочинения Мендельсона. Мне поручили роль Захарии. Репетиции проходили ужасно, просто ужасно, известный актер Бовалле, игравший Иодая, не выдержав, грозно кричал: «Черт побери!» И все начиналось сначала, и опять ничего не получалось. Хоровые партии должны были исполнять ученики консерватории, хоры звучали отвратительно… Внезапно де Шилли словно озарило, и он воскликнул:

– Ничего не поделаешь, пускай эта дурочка (я!..) одна произносит партию хора, думаю, у нее сразу все получится, я слышал, что у нее красивый голос!

Дюкенель молча покручивал усы, чтобы скрыть улыбку. Ну как же, его компаньон сам до этого додумался, вспомнил о малютке Саре Бернар! Стараясь казаться безразличным, Дюкенель снова начал репетицию, но только теперь вместо хора читала я одна. В конце все зааплодировали, особенно ликовал дирижер: бедняга так намучился!..

День первого представления стал для меня настоящим маленьким триумфом. Конечно, маленьким, но все же вполне определенным и полным радужных надежд! Успех на сцене – как это прекрасно, воистину это совершенно упоительно! Публика, завороженная моим голосом и чистотой его звучания, заставляла меня исполнять на бис партию говорящего хора, и наградой мне был гром аплодисментов.

Когда занавес упал, ко мне подошел де Шилли.

– Ты прелестна, – заявил он, обращаясь ко мне на «ты», что меня ничуть не удивило (всякий раз, когда кто-то добивается успеха, вместе с цветами на сцене его удостаивают подобного обращения).

– Ты находишь, что я пополнела? – со смехом ответила я.

Он хохотал до упаду… И с того дня мы обращались друг к другу только на «ты» и стали лучшими друзьями в мире. Юмор разрушает вражду и создает дружеские отношения – разумеется, между его обладателями…

Театр «Одеон» я любила больше всего на свете. Там все было хорошо, все были счастливы; он был сродни школе, в нем полно было веселой молодежи, и Дюкенель был самым галантным, самым умным и чудесным директором на земле. Мы ходили в Люксембургский сад играть в мяч, все вместе мы играли в карты, в ладошки, да во что угодно. Думая о «Комеди Франсез» и о том маленьком напыщенном мирке с его завистливыми пересудами, вспоминая «Жимназ», где только и разговору было, что о платьях и шляпках, я с еще большим восторгом относилась к «Одеону». В этом храме искусства думали только о предстоящих постановках, говорили только о театре, репетировали и утром, и днем, и вечером – все время. Я обожала это. И даже сейчас, услышав слово «Одеон», я снова представляю себе Париж, лето и деревья, окаймляющие Сену по правому берегу. Каждое утро я ехала в театр в своей маленькой коляске, поскольку жила в ту пору довольно далеко, на улице Монморанси, в XVI округе. У меня были две лошадки, два чудесных пони, которых мне отдала тетя Розина, потому что однажды они чуть было не сломали ей шею, когда вдруг понесли. И была у меня прелестная коляска (уж не помню, кто мне ее подарил), именовавшаяся «кареткой», которой я управляла сама. Я мчалась по набережным галопом, во весь опор, сверкающее июльское солнце расцвечивало Париж серебряными и голубыми бликами. Несравненный раскаленный город выглядел пустынным. Я пересекала его, отпустив поводья, и брала их в руки, лишь подъезжая к театру. Оставив коляску возле «Одеона», я бегом поднималась по холодным растрескавшимся ступеням театра, торопясь в свою гримерную и приветствуя всех на ходу, сбрасывала накидку и шляпу с перчатками и устремлялась наконец на сцену, во тьму, довольная тем, что после поездки по залитому солнцем Парижу добралась до привычного полумрака. Там, при слабом свете висевшей над сценой лампы, там, в окружении декораций, там, во тьме, там, среди едва различимых лиц, там теплилась настоящая жизнь. Ибо я не знала ничего более животворного, чем этот пропитанный пылью воздух, я не знала ничего более веселого, чем эта темнота, я не знала ничего более лучезарного, чем этот полумрак. Однажды моя мать из любопытства заглянула туда ко мне и едва не умерла от отвращения.

– Как ты можешь жить тут? – спросила она.

Как рассказать ей, что я никогда не смогла бы жить где-то еще? Да, я могла жить там, мало того, по-настоящему я жила только там!.. С той поры мне приходилось иногда кривить душой, но по-настоящему я всегда любила лишь этот театральный цех, где я и мои товарищи, подобно мясникам и поэтам, резали и кромсали на куски наши пьесы.

Дни шли за днями, мне исполнился двадцать один год, выглядела я на семнадцать, а играла с одинаковой радостью женщин тридцати пяти и пятидесяти лет. Ибо сама жизнь казалась мне нескончаемой радостью. За стенами театра меня ждал Париж с его лошадьми, его небесами, платанами, мужчинами, кафе, балами, с его рассветами, шампанским и ночами: жить в театре было невероятной, очевидной, немыслимой удачей. Это было прекрасно. И забавно, и удивительно. В «Одеоне» мне довелось повидать многое. Я видела, как из робости часами пряталась за декорациями госпожа Жорж Санд, видела, как освистали Дюма за то, что он демонстративно появился в своей ложе с любовницей, видела, как один актер-грубиян сделал резкое замечание бывшему принцу Наполеону – тот вроде бы сел на его перчатки, и принц швырнул эти самые перчатки на пол, выразив удивление, что банкетка в «Одеоне» такая грязная! Я видела однажды разбушевавшийся зрительный зал, возмущенный тем, что не играли Виктора Гюго, и встретивший бедного Дюма криками «Рюи Блаз»! «Рюи Блаз»! Виктор Гюго! Виктор Гюго! «Рюи Блаз!», слышала свой голос, который требовал для Дюма права быть самим собой, а не Виктором Гюго. Помню, как публика разразилась хохотом, когда в спектакле «Кин» я вышла в эксцентричном костюме, одевшись под англичанку, и как очень скоро, благодаря аплодисментам моих друзей-студентов, злобный смех прекратился, уступив место смущенному вниманию зрителей, покоренных моим голосом, о котором тогда уже заговорили газеты.

Но главное, в один прекрасный день я увидела, как пришел безумно влюбленный в Агар [23] , нашу великую трагедийную актрису, юный Франсуа Коппе, необычайно похожий на Бонапарта. Он принес свою пьесу, которую Агар хотела играть со мной и которую без особого труда я уговорила принять Дюкенеля: конечно, он был влюблен в свою жену, но ведь и в меня по-прежнему тоже.

В сущности, мне всегда нравилось быть любовницей женатых мужчин, это позволяло видеть их в наилучшей форме и избегать неудобств совместного проживания, порой весьма тягостного. Кстати, я до сих пор не знаю, почему это воображают, будто любовница женатого мужчины сидит у себя дома в печальном ожидании, в то время как любовник замужней женщины, напротив, словно бабочка, может порхать от цветка к цветку и от очага к очагу. Да!.. Такова была одна из глупейших условностей общества моей эпохи. Ну а как в Ваше время, все так и продолжается, или эта благостная ложь уже не в ходу?

Франсуаза Саган – Саре Бернар

Дорогая Сара Бернар,

Все так и продолжается: любовник замужней женщины – «счастливый плутишка», а любовница женатого мужчины – «несчастная жертва». Это, по сути, Фейдо [24] в гостиных или «back street» [25] 3 в тесном семейном кругу. Нет, в этом смысле ничего не изменилось, во всяком случае, по названию.

Сара Бернар – Франсуазе Саган

Ну что ж, прекрасно! Мужчины любят тешить свое тщеславие, и, пожалуй, даже лучше, что от века к веку в этом смысле ничего не меняется; это способствует их хорошему настроению да и нашим уловкам не слишком мешает. В конце концов, кто движет миром, кроме нас? Но вернемся к театру и Франсуа Коппе, речь шла о «Прохожем», репетиции этой пьесы начались вскоре после моего прихода с помощью этого молодого поэта, он был остроумным собеседником и очаровательным мужчиной. «Прохожий» стал настоящим триумфом, зрители аплодировали, не переставая, вызывая Агар и меня, занавес поднимался восемь раз. За несколько часов Франсуа Коппе стал знаменитостью, а нас с Агар осыпали похвалами. «Прохожего» мы играли более ста раз подряд в переполненном зале. Нас даже пригласили в Тюильри к принцессе Матильде.

19
{"b":"960111","o":1}