В 1902 году номинантом на литературную Нобелевскую премию от России, помимо Толстого, был А. Ф. Кони, а в 1914 году академик Н. А. Котляревский выдвинул кандидатуру Мережковского, который, таким образом, стал третьим русским кандидатом в истории «нобелианы». В 1918 году русским номинантом был Максим Горький, замкнув, таким образом, «великолепную четверку» писателей, претендовавших на Нобелевскую премию в дореволюционной России.
В эмигрантских кругах о «русской» Нобелевской литературной премии заговорила впервые в 1922 году газета «Слово», которая провела опрос «Кто заслуживает премии?» среди «парижских» русских писателей. Мережковский ответил тогда, что, по его мнению, среди писателей-эмигрантов «никто не выдвинулся» в претенденты на эту награду. Он ошибался: в 1923 году Ромен Роллан выдвинул на рассмотрение Нобелевского комитета сразу три кандидатуры из русских писателей-эмигрантов: К. Д. Бальмонта, И. А. Бунина и Максима Горького (последний покинул «ленинскую Россию» в 1921-м). Однако шведские академики открыто опасались чрезмерной политизации фигурантов от тогдашней русской словесности, расколотой на «советский» и «эмигрантский» станы, и премию никто из этой «триады» не получил. В 1926 году среди нобелевских номинантов был заведомо «непроходной» член эмигрантского Высшего монархического совета генерал П. Н. Краснов, автор эпопеи «От Двуглавого Орла к Красному Знамени» (1921–1922), а в 1928-м – вновь (также безрезультатно) Горький.
В конце 1920-х годов необходимость присуждения Нобелевской премии русскому писателю – в знак признания выдающейся роли российской словесности в мировой культуре последних десятилетий – была осознана многими участниками «нобелевского процесса». В этом смысле существенную роль, конечно, сыграл и Белградский литературный съезд. С 1930 года профессор славянских языков Лундского университета Сигурд Агрелл начал настойчиво добиваться присуждения литературной Нобелевской премии русскому писателю, ежегодно выдвигая кандидатуры Бунина и Мережковского. Фаворитом в этом «тандеме» оказался Бунин: в 1931 году его, помимо Агрелла, поддержали шесть номинаторов (среди которых был племянник учредителя премии Эммануэль Нобель), а в 1932-м – четыре. Помимо Бунина и Мережковского в 1931 и 1932 годах номинантом на премию, с подачи Томаса Манна и Германа Гессе, выдвигался и И. С. Шмелев.
Мережковский страстно хотел получить премию, причем, помимо честолюбия, здесь имели место и вполне «земные» причины, о которых со свойственной ему прямотой писал Георгий Иванов: «Русская литература… никогда не была охотницей до академических отличий и официальных лавров. К вопросу о Нобелевской премии она относилась всегда совершенно равнодушно. И если в наши дни равнодушие сменилось ежедневным напряженным ожиданием, что вот, наконец, печальная традиция в отношении России будет нарушена и лауреатом будет объявлен русский писатель, это, главным образом, потому, что кроме похвального листа, вручаемого избраннику под звуки марша и треск киноаппаратов, ему, как известно, вручают еще и чек. И в этом чеке, если его получит русский, заключается для него не сомнительная „честь“, не „слава“, которой у нас и так достаточно, а спасение от самой черной, самой неслыханной нужды». Если учесть, что в начале 1930-х годов цены в Париже, как сообщали эмигрантские газеты, поднялись в среднем в пять-шесть раз, то беспокойство Мережковского за свое ближайшее будущее понять можно.
С главным конкурентом по «нобелевской гонке» у Мережковского с первых лет эмиграции сложились достаточно тесные и, в общем, неплохие отношения. Как свидетельствует Гиппиус, в дореволюционные годы пути их не пересекались и первое личное знакомство состоялось лишь осенью 1920 года в Париже. Знакомство было успешным настолько, что в 1921 году Мережковские зовут чету Буниных погостить к себе на дачу в Висбаден, а на следующее лето обе семьи снимают дачный коттедж в Амбуазе. В качестве близких знакомых Мережковские присутствовали на венчании Бунина и Веры Николаевны Муромцевой 24 ноября 1922 года.
К середине 1920-х в их отношениях наступило некоторое охлаждение, вызванное прежде всего слишком большой разницей эстетических установок. Гиппиус критиковала прозу Бунина, прославляющую, с точки зрения «Антона Крайнего», безличностное, чувственное начало в ущерб индивидуальному человеческому «я».
– Героями Бунина, – утверждала Гиппиус, – являются не люди, а «процессы»: не Митя, а его «Любовь», не Арсеньев, а его «Жизнь». Собственно же люди интересуют Бунина только как «точка применения» этих космических процессов.
Иван Алексеевич в долгу не оставался.
– Написать рассказ о жизни обыкновенных людей, – говорил он, – Мережковский не в состоянии. Ему подавай героев, святых, королей, знаменитостей. За блеском их имен он прячет свое творческое бессилие…
Естественно, что возникшее на рубеже 1920-1930-х годов «нобелевское противостояние» не улучшало отношений Мережковского и Бунина. Однако и тот и другой тщательно избегали какой-либо ссоры и на людях оставались демонстративно доброжелательными друг к другу. Правда, в апреле 1928 года, за несколько месяцев до белградского Съезда, при встрече Мережковского и Бунина в редакции газеты «Последние новости» произошла двусмысленная сцена. Мережковский, шутя, предложил Ивану Алексеевичу изначально заключить «джентльменское соглашение»: премию, у кого бы из двух она ни оказалась, разделить пополам.
– Ну уж нет, Дмитрий Сергеевич, – решительно сказал тогда Бунин. – Не согласен. Заранее заявляю – делиться и не подумаю. Вам присудят – ваше счастье. Мне – так мое.
Вопрос о «дележке» премии (упирая на «широкий русский характер») Мережковский поднял и в 1932 году, когда шансы Бунина на получение награды были максимальными. Бунин в ответ съязвил:
– Вот вам, Дмитрий Сергеевич, сербский король дал орден, что же вы его не отдаете ради «широты характера»?
Но премию в этом году присудили Джону Голсуорси (согласно легенде, Бунин встретил это известие евангельской сентенцией: «Птицы небесные не сеют, не жнут, а сыты бывают!»).
В 1933 году настойчивый Агрелл, как некогда Ромен Роллан, выдвигает кандидатами на премию трех русских писателей – Бунина, Мережковского и Горького. Помимо него кандидатуру Бунина выдвигают еще профессор восточно-европейской истории Ф. Браун, профессор античной истории М. И. Ростовцев, профессор славянской филологии В. А. Францев и профессор славянских языков О. Брош.
10 ноября 1933 года все эмигрантские газеты вышли с громадными заголовками: «Бунин – нобелевский лауреат».
Мережковский перенес поражение достойно и поздравил счастливого конкурента. Бунин, вернувшись из Стокгольма, в свою очередь, великодушно «отдал визит», во время которого разыгралась трагикомическая сцена, свидетельницей которой была Ирина Одоевцева:
«Из прихожей быстро входит известный художник X., останавливается на пороге и, устремив взгляд на сидящего в конце стола Мережковского, как библейский патриарх, воздевает руки к небу и восклицает:
– Дождались! Позор! Позор! Бунину дать Нобелевскую премию!
Но только тут, почувствовав, должно быть, наступившую вдруг наэлектризованную тишину, он оглядывает сидящих за столом. И видит Бунина.
– Иван Алексеевич! – вскрикивает он срывающимся голосом. Глаза его полны ужаса, губы вздрагивают. Он одним рывком кидается к Бунину: – Как я рад, Иван Алексеевич! Не успел еще зайти принести поздравления… От всего сердца…
Бунин встает во весь рост и протягивает ему руку:
– Спасибо, дорогой! Спасибо за искреннее поздравление, – неподражаемо издевательски произносит он, улыбаясь».
По вопросам творческим оба «кита» русской литературной эмиграции не могли столковаться: Бунин до конца дней был уверен, что писания Мережковского – профанация художественной прозы, а Мережковский звал Бунина не «писателем», а «описателем» и признавался, что лучшим средством от бессонницы считает бунинскую «Деревню», хранившуюся у него в спальне, на тумбочке у кровати. Дальше двадцатой страницы Мережковский никак не мог ее прочитать – морил беспробудный сон.