Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Мережковский пишет речь о Достоевском – публичное отречение от всех прежних убеждений и ценностей – на рубеже 1905–1906 годов. В это время, по его собственному признанию, нервы его расстроены настолько, что порой он не владеет собой. Здесь соединилось сразу всё – глубочайший стресс, вызванный пережитым крахом надежд на религиозное обновление интеллигенции, тяжелые впечатления, вызванные ужасами «революционного года», запутанные личные отношения с близкими.

В это время (на фоне складывающегося «троебратства»!) он переживает «внезапный» любовный роман. «Героиней» романа являлась вторая жена Минского, одна из самых скандальных петербургских «декаденток» – Людмила Николаевна Вилькина.[20] Последней он писал 20 октября 1905 года: «Всюду казаки и хулиганы. На днях к нам в квартиру ворвались какие-то пьяные „киевские журналисты“, требуя денег. Третьего дня была минута радости („Самодержавье пало!“) (имеется в виду Манифест 17 октября 1905 года, провозгласивший начало „демократических свобод“. – Ю. 3.), но потом опять все замутилось. Тогда недаром выглянуло солнце! Теперь опять слякоть и грязь, холодная, как слякоть. Мне чудится – чтобы дойти до Вас, надо переходить через лужи грязи и крови».

Он завершает речь в санатории «Каскад», близ Иматры, в январе 1906 года, ввиду почти что свершившегося разрыва с Гиппиус (которой увлечение мужа «Бэллой» Вилькиной казалось кощунственным «поруганием святыни»), в атмосфере продолжавшегося общественного угара, порожденного декабрьской бойней в Москве, обнаружившей в революционном движении «что-то тупое, вялое и бездарное, главное – бездарное». «Я достигаю предела, – признается он своей корреспондентке, – за которым уже нет слов, а есть только вечный шум водопада, ночного ветра, хаоса и тишина вечная».

И все же он завершает речь. Его не останавливает то, что эта работа неизбежно вызовет конфликт с Анной Григорьевной Достоевской, заказавшей ранее ему статью для нового собрания сочинений мужа, ибо, как сам Мережковский резонно замечает в извинительном письме, «высказанные в этой статье взгляды на некоторые самые заветные верования Ф. М. Достоевского – самодержавие, православие, народность – так не совпадают с установившимся в русском общественном мнении пониманием произведений этого писателя, что ‹…› может быть, подобной статье не место в классическом юбилейном издании». Не останавливает его и реакция П. И. Вейнберга, который советовал ему «сделать лекцию цензурной», ибо «когда раскусят, то накинутся не только на нас, но и на ‹весь› Лит‹ературный› Фонд». («Вместо „ортодоксии“ и „абсолютизма“ я восстановил „православие“ и „самодержавие“, – обреченно сообщает он Вейнбергу в одном из писем февраля 1906 года. – А то уж очень невкусно. Но если вы думаете, что нецензурно, то оставьте „ортодоксию“ и „абсолютизм“».)

Лекцию он читает 18 февраля 1906 года в Тенишевском училище (до последнего момента власти колебались, то разрешая, то запрещая выступление). «Читать буду сидя, а не стоя, – пишет Мережковский накануне Вейнбергу, оговаривая последние подробности грядущего демарша, – мне все равно, сидеть за столом или за кафедрой, но лучше бы кафедра. Можно в сюртуке? Или непременно нужно во фраке?» Он заботится также о том, чтобы были приглашены Анна Григорьевна, ближайшие друзья – действо должно быть воистину публичным.

Зал был набит битком – публика в изобилии была привлечена предшествующими «маневрами» властей и предвкушала очередной скандал. И действительно, реакция на выступление Мережковского была весьма бурной.

А. Г. Достоевская писала о «тяжелом впечатлении», которое произвела речь Мережковского «на почитателей таланта Ф. М. Достоевского, бывших… в зале Тенишевского училища». «После лекции, – добавляет Анна Григорьевна, – ко мне приходили и писали знакомые и незнакомые и упрашивали не печатать этой статьи при П‹олном› С‹обрании› Сочинений, как „противоположной всем тем идеям, которые высказывал покойный писатель“».

«Лектор не сомневается, – в простоте душевной пересказывает речь газетный хроникер, – что, если бы Достоевский был жив, он бы сам убедился, что самодержавие, православие и народность – не три твердыни, а три провала в глубокую бездну. Достоевскому предстояло соединить несоединенное, но соединимое, доказать, что европейская культура ведет к Христу, но он не выполнил возложенной на него историей задачи. Запутавшись в многочисленных противоречиях, желая во что бы то ни стало вместить православие в свои религиозные искания, несмотря на то, что оно туда не вмещалось, – Достоевский договорился до антихристианской идеи всемирной монархии. Достоевский сказал: „Да будет проклята цивилизация, если для ее спасения нужно сдирать с людей шкуры!“ Мы вправе вернуть Достоевскому его слова и сказать по поводу его мечты о покорении русскими Константинополя: „Да будет проклято христианство, если для его спасения нужно сдирать с людей шкуры!“»

Да, тут было чему удивиться не только Анне Григорьевне! Так, спустя полвека после речи Мережковского, даже хладнокровный М. А. Алданов и в некрологе (!) не смог не заметить, что «трудно было Д. С. Мережковскому сговориться с людьми религиозного душевного уклада. И уж совсем невозможно было понять и оценить его людям, занимавшимся практической политикой. ‹…› Имели тут значение некоторые особенности таланта ‹…› а главное, те весьма неожиданные практические выводы, которые он нередко делал из своих идей. Так, достаточно сказать, что одну из своих главных философско-политических работ он закончил когда-то словами: „Мы надеемся не на государственное благополучие и долгоденствие, а на величайшие бедствия, может быть, гибель России, как самостоятельного политического тела, и на ее воскресение, как члена вселенской Церкви, теократии“».

Приведенная цитата – итог рассуждений о Достоевском, провозглашенный Мережковским urbi et orbi в «Пророке русской революции». «В любой стране, – справедливо замечает М. А. Алданов, – „политическая карьера“ человека, который печатно высказал бы такую надежду, могла бы считаться конченной. ‹…› Помимо безответственности была в этих словах и непоследовательность – если бы их автор был последователен, то он в октябрьских событиях 1917 года и в том, что за ними последовало, должен был бы усмотреть великую радость. Как все мы, он радости не усмотрел».

Здесь справедливо всё – и у нас нет никакого желания оправдывать Мережковского. Мы скажем только, что видится во всем этом не столько разумная воля, сколько печально знакомый каждому русский «надрыв», по слову все того же Достоевского – «забвенье всякой мерки во всем, потребность отрицания в человеке, иногда самом не отрицающем и благоговеющем, отрицания всего, самой главной святыни сердца во всей ее полноте, перед которой сейчас лишь благоговел и которая вдруг как будто стала ему невыносимым каким-то бременем». «Да, конечно, это – родное, русское, слишком русское, может быть, никому в такой мере, как нам, русским, непонятное», – признавался некогда Мережковский, весьма ценивший наблюдения Достоевского над «широтой» характера соотечественников и тогда еще не подозревавший, что сам станет лишним подтверждением правоты этих наблюдений…

Так или иначе, но в 1906 году с «прошлым» было покончено, мосты сожжены – и Мережковский 14 марта 1906 года уезжает из России в добровольное изгнание – на два года. Во всей сумятице этих лет, возможно, единственно здравым было уже вдогонку принесенное объяснение-покаяние Анне Григорьевне: «… В России надо быть теперь и немедленно (курсив здесь и далее Мережковского. – Ю. З.) или героем-мучеником, или равнодушным (более или менее) зрителем, или палачом. А мы быть первыми не готовы, быть вторыми не умеем, быть третьими не хотим. ‹…› А вообще нам кажется, что происходящее теперь в России – предел всякого ужаса: это не зверство, а «бесовство» («Бесы», но не совсем в том смысле, как разумел Ф. М. Достоевский), бесовство с обеих сторон и, разумеется, больше со стороны правительства…»

вернуться

20

Изабелла (в крещении – Людмила) Николаевна Вилькина (1873–1920) вошла в историю русской литературы прежде всего как талантливая переводчица Метерлинка и одна из самых ярких «декадентству-ющих» петербургских «литературных дам» эпохи «бури и натиска» русского литературного модернизма. Родилась будущая «женщина русского декадентства» в Петербурге, в семье чиновника, училась в женской гимназии княгини А. Л. Оболенской, где, по ее собственным словам, «изведала бесплодную тоску зимнего раннего вставания и ненавистную скуку вечерних тетрадок». Выйдя из гимназии в 1889 году, она уехала в Москву и поступила в театральное училище. «Там познакомилась с драмами Ибсена, – писала Вилькина З. А. Венгеровой, – который определил все мое дальнейшее отношение к искусству и жизни». И хотя профессиональной актрисой она не стала, элемент театральной игры – то драматической, то комической, то трагедийной – ярко ощущается во всей ее последующей жизни, которую она сознавала как «жизнетворчество». В 1890-х годах Л. Н. Вилькина участвовала во всех изданиях русских символистов со стихами и рассказами, однако гораздо больший успех она имела не как автор, а как адресат стихотворений и писем крупнейших художников раннего русского символизма – Бальмонта, Брюсова, В. Розанова (последний состоял с ней в переписке крайне фривольного толка). В 1900-х годах вместе с Н. М. Минским (с которым в 1905 году заключила официальный брак) «Бэлла» Вилькина содержала знаменитый литературный салон в своей квартире на Английской набережной, д. 62), где проходили «радения» с участием многих, увлеченных «богоискательством», писателей. Брюсов называл Вилькину, некогда уговаривавшую его «полюбить страшное», «новой египетской жрицей», намекая на «святых распутниц», обретавшихся в древнеегипетских храмах. «…Я думаю, что все в живой жизни подлинно и все принимаю одинако, – писала Вилькина А. Н. Чеботаревской. – Затем в жизни отдельного человека не вижу ничего, что может его „уничижать“. Всякое мгновенье жизни соответствует полной жизни того человека, который переживает это мгновение тем или другим образом. Апаш не может преисполниться религиозным пафосом, а святой ни на мгновение не отдастся разгульным движениям. Потом: разве можно „делать гордо“? Надо быть гордым или им не быть. Да – и то, и другое одинаково ценно. Был ли Христос гордым? Данте? Нерон? Шопенгауэр? Не знаю. Какое-то другое, более явное и более последнедневное слово у меня для этого. Что же касается мужчин и женщин ‹…› я знаю различие только физическое, половое, что в мужчинах очень ценю».

Мережковский, по признанию Л. Н. Вилькиной, был, наряду с Ибсеном и Ф. И. Тютчевым, писателем, которому она «обязана многим, что считаю среди сокровищ души». Следует заметить, что эротическая страстность сочеталась в ней с неподдельной религиозной экзальтацией (в 1891 году она приняла православное крещение и, в отличие от своего мужа «мэониста» Н. М. Минского, равнодушного к любым «историческим церквам», считала себя безусловно принадлежащей русской Церкви). Подробнее с историей этого странного любовного романа, столь характерного для невероятных исторических и личных коллизий этой фантастической эпохи, с легкостью сочетавшей все мыслимые «противоположности», любопытствующий читатель может познакомиться, обратившись к работе В. Н. Быстрова, опубликовавшего переписку Мережковского и Вилькиной в Ежегоднике Рукописного отдела Пушкинского Дома за 1991 год (СПб., 1994).

В 1910-е годы Л. Н. Вилькина отошла от литературной деятельности, жила в Париже, где и скончалась в 1920 году.

55
{"b":"95867","o":1}