* * *
За ночь погода резко переменилась. День был прохладен, сквозь свинцово-серое небо мело мелким моросящим дождем, стучащим по витрине. Пока Хайнлайн направлялся к стойке, чтобы заварить для старушки японский зеленый чай, из кухни появился Марвин с полным ведром воды и шваброй, которые он волоком тащил к двери возле винного стеллажа – той самой, что соединяла торговый зал с жилым коридором.
– Н-нужно к-кое-что пр-прибрать, – пробормотал он на вопрос Хайнлайна и безуспешно попытался распахнуть дверь плечом. Когда тот помог парню, ему в нос ударил резкий, едкий запах из коридора – источник которого он вскоре обнаружил под почтовыми ящиками. Судя по тому, что на старых каменных плитах красовалась не только куча, но и изрядная лужа, пес, похоже, избавился сразу от обеих нужд.
– Подожди. – Хайнлайн перехватил ведро, едва ли не расплескав его. – Я сам. А ты, будь добр, принеси мне щетку и совок.
Пусть Марвин и числился помощником, но Хайнлайн не позволил бы, однако, обречь юношу на столь унизительное задание. Поборов подступившую тошноту, он взял швабру. Марвин принес все необходимое, и когда Хайнлайн, побелевший от отвращения, сгребал зловонную массу на совок, где-то наверху захлопнулась дверь – и по лестнице, громыхая тяжелыми ботинками, сошел Никлас Роттман в форменной куртке и со сдержанным презрением, игнорируя и Марвина, и запах, и сам факт того, что Хайнлайн в этот момент стоял на коленях перед пометом.
Вместо этого, приближаясь, он стал жаловаться на шум, доносившийся из квартиры Хайнлайна, – мол, тот мешает его матери насладиться заслуженным послеобеденным отдыхом.
– Мой отец плохо слышит, – объяснил Хайнлайн, все еще стоя на коленях. – Поэтому радио должно играть с определенной… громкостью.
– Под это треньканье мама и глаз сомкнуть не может!
– Это классическая станция, и я не стал бы называть это…
– Это раздражает!
Роттман встал перед Хайнлайном, расставив ноги и выставив вперед грудь, не скрывая своей враждебности. Хайнлайн выпрямился, высыпал содержимое совка в ведро и с трудом подобрался к вежливому заверению, что обязательно позаботится о громкости.
– Должного порядка, в конце концов, вправе ожидать каждый добросовестный квартиросъемщик, – буркнул Никлас Роттман, поправляя кожаный ремень на форменной куртке, уже дотягиваясь до дверной ручки.
– Господин Роттман?
– Что?!
Хайнлайн кашлянул.
– Собака…
– А что с ней?
И только последними силами воли Хайнлайну удалось выдержать этот тяжелый, нечеловечески холодный взгляд – терпение его было на исходе. Незадолго до того, как опустить глаза, он заметил, как Роттман почти театральным жестом коснулся лба, будто осознал что-то только теперь.
– Бертрам – натура чувствительная. Он терпеть не может дождя. Ну где-то же, – он указал взглядом на залитые плитки, – где-то же ему надо справлять свою нужду.
Роттман рванул дверь и, не оглядываясь, растворился в струях дождя, направляясь к инкассаторской машине, дожидавшейся его у тротуара.
– Мудак, – выплюнул Марвин.
– Марвин, – осек его Хайнлайн, – мы не будем…
Дверь с грохотом захлопнулась.
– …не будем опускаться до такого уровня, – договорил Хайнлайн, когда гул в подъезде стих. – Брань никому не поможет. Не руганью решаются проблемы, а аргументами. Тот, кто кричит громче, необязательно прав. И если один вопит, другой не обязан отвечать ему тем же. В конечном счете главное в том, что…
– Девятнадцать, – пробормотал Марвин.
– Прости, я не понял! – вскрикнул Хайнлайн. – Я ведь стараюсь тебе объяснить! Немного внимания – разве я многого требую?
Он замолчал. Марвин, прежде пристально изучавший витиеватые узоры на потрескавшихся плитках, с испугом глядел на него.
– Прости, – вздохнул Хайнлайн. – Я вовсе не хотел тебя отчитывать. – Колени его костюмных брюк были запятнаны и влажны, из совка в правой руке стекала бурая масса и капала прямо на лакированные ботинки. – Ну вот, – ободряюще кивнул он Марвину, – сейчас я все это закончу и пойду под душ. А ты присмотри за госпожой Дальмайер – она, наверное, уже дожидается своего чая сенча.
Он запнулся, как бы вспомнив что-то, и добавил:
– Но раз уж мы здесь… – Извлек связку ключей из кармана и открыл почтовый ящик. – Ах, как прекрасно! – воскликнул он, озаренный внезапной радостью, вытащив мягкий на ощупь, чуть вздувшийся конверт. – Лупита написала! Взгляни только, Марвин, как она выросла!
Марвин, как раз убиравший со стола госпожи Дальмайер, поставил тарелку на прилавок и ринулся рассматривать фотографию. На ней была изображена, с прижатой к щеке большой чашкой, темноглазая девочка из Сомали с тонкими запястьями и огромной улыбкой, сидевшая под пальмой, на фоне выбеленной известковой лачуги.
На ней была школьная форма – темная юбка, белая блузка и высокие гольфы до колен. Над головой вздымалась черная грива кудрей, и лишь тонкий серебристый ободок пытался обуздать их вольный размах.
Хайнлайн перевернул снимок. Его губы слегка разошлись в отцовском умилении, когда он стал разбирать неровные детские каракули: «Папочке Норберту от Лупиты с любовью». Он положил фото на прилавок, развернул письмо от матери Лупиты – как всегда, написанное на ломаном английском – и начал читать вслух:
– Они покрасили стены школы, а осенью собираются перестелить крышу, и… – Хайнлайн умолк. Его лицо постепенно омрачалось. – Колодец вышел из строя. Приходится носить воду в канистрах из соседней деревни – три километра туда и обратно. Им нужна новая помпа. Ну что ж… – Он выловил из конверта платежную квитанцию. – Всю сумму мы, конечно, не осилим… но поучаствовать все же должны.
Дождь за окном усилился, хлеща по тротуару и стеклам. Люди, пригнувшись, пробегали мимо, натянув капюшоны чуть ли не до бровей. Перед закусочной гнулись под ветром раскрытые зонты.
Марвин взял тряпку, подошел к окну и принялся яростно тереть мраморную столешницу. Вдруг замер и всмотрелся в ее поверхность.
– Никогда не забывай, насколько мы привилегированны, – произнес Хайнлайн. – Мы и не осознаём, как нам повезло. Это нельзя…
– Пять, – пробормотал Марвин.
– Ну, как скажешь, – вздохнул Хайнлайн.
* * *
Когда вечером он поднялся к своему отцу, за окнами обрушивался на землю почти тропический ливень. Вечерняя трапеза прошла практически в молчании. Старик выглядел на удивление бодрым и, казалось, вполне отдавал себе отчет в происходящем, но на лицо его легла тень помутнения и тоски. Он доел свой ужин быстрее, чем обычно, высказал мимоходом сыну замечание насчет сердец артишоков, которым, дескать, не помешала бы еще пара минут на сковороде, и, с трудом оторвавшись от стула, попытался было спуститься вниз, в лавку, чтобы подготовить холодный буфет к заседанию окружного штаба СЕПГ[6]. Лишь с большим трудом Хайнлайну удалось уговорить его прилечь.
Затем он направился в свою комнату, сел за столик возле узкой кровати и принялся писать письмо своей подопечной из Сомали:
Дорогая Лупита!
Большое спасибо за твои милые строчки. Как прекрасно, что школу перекрасили! А скоро, надеюсь, вам заменят и крышу.
Помнишь, я рассказывал тебе о деревце, которое мы с Марвином посадили? Так вот, на нем уже появились первые бутоны! Завтра я буду готовить bouchées – это такие маленькие пирожки с начинкой из паштета, которые можно съесть за раз целиком. Даже приборы не нужны!
В качестве начинки – или, как говорят французы, farce – я подумываю о сочетании куриной печени, копченой ветчины и белых трюфелей. Разумеется, особенно последние – весьма недешевое удовольствие. Паштету, как ты знаешь, необходима благородная начинка, а потому мои дела с деньгами в последнее время немного… напряженные.
Вот почему я, увы, смогу лишь частично поучаствовать в сборе на новый насос для колодца (ежемесячные переводы, разумеется, я продолжу).
Но, дорогая моя Лупита, деньги – не всё в этом мире. Есть вещи куда важнее. Позволь я выражу их в небольшом стихотворении:
Делай все с любовью – без расчета,
Сердцем, а не ради мнимых благ.
Пусть ладонь твоя – как зов к полету —
Дарит свет, не требуя наград.
И тогда воздастся тебе прибылью:
Сияньем и радостью обильной.
Вот и всё, любимая Лупита. Слушайся маму и папу, учись усердно. Цель достигается не силой. Терпением, добротой и умом можно достичь всего.
С любовью, твой папа Норберт
P. S. Марвин передает тебе сердечный привет.