Чувство вины стало для Бекки таким же постоянным фоном, как гул города за окном. Она лежала на своём матрасе, вглядываясь в трещины на потолке, и мысленно казнила себя. Она — сломанный, ноющий механизм, занесённый в отлаженный, пусть и безумный, мир Рокси. Она разрушала её счастье. Она была чёрной дырой, поглощающей энергию этой розововолосой жизненной силы.</p>
<p>
Рокси и правда была воплощением жизни этого мира — яростной, яркой и безрассудной. Её розовые волосы, выгоревшие у корней, были как вызов серому небу Нью-Йорка. Её ритм был неумолим: лекции в политехе, где она с упорством, которого Бекки не могла не признать, штудировала справочники по температурам плавления урановых сплавов, а сразу после — бары. Каждый день. «Один «Кислотный поцелуй» после пар — это как витамин, — говорила она, прихлёбывая ярко-розовый коктейль через трубочку. — Наращиваю правильный жирок». По выходным она пила больше, смешивая дешёвое вино с энергетиками, курила, переходила на вейп, потом снова на сигареты, ходила на вечеринки в полуподвальные клубы, где знакомилась с парнями. Её похабные шутки и громкий хохот оглушали Бекки, но в них была какая-то пугающая искренность, принятие правил этой игры.</p>
<p>
Бекки пыталась понять этот мир. Она слышала, как Рокси готовилась к экзамену, бормоча что-то о «зоне пластической деформации» и «методах эмпирического обогащения руды». Это был техницизм, лишённый фундамента. Они строили самолёты и летали в космос, не зная уравнений Навье-Стокса, не опираясь на теорему Пифагора как на нечто незыблемое. Их математика останавливалась на интегралах, и это было не ограничением, а просто другим путём. Гигантские деревянные авиалайнеры «Gigantor», похожие на разбухшие «Боинги», с их тихоходными винтами и скоростью почтовой кареты, были тому доказательством. Мысль о многочасовом, а возможно, и многодневном перелёте через Атлантику в таком аппарате вызывала у Бекки клаустрофобию. Но здесь это считалось нормой, почти роскошью.</p>
<p>
Мечта Рокси была её главным двигателем, единственным проявлением некой странной, приземлённой романтики в её хаотичном существовании. «Уеду в Мексику, — говорила она, выпуская дым в потолок. — Там платят. Инженером на урановый рудник. Скоплю, и тогда… Акапулько. Или хотя бы Сиэтл. Там уже солнце, а не эта вечная копоть».</p>
<p>
США в этом мире были тоскливым придатком, страной, где безработица витала в воздухе, как запах гари. Люди верили в призраков, в духов распавшихся химических заводов, в демонов, нарисованных на их же собственных унитазах. Но в чудеса — в внезапное везение, в бескорыстную помощь судьбы — не верил никто. «Добрые феи свалили отсюда, наверное, — как-то цинично бросила Рокси. — Им же тоже ипотеку платить надо, а тут с работой туго».</p>
<p>
И Бекки, слушая это, понимала, что её собственная прежняя жизнь — жизнь, где упорный труд и интеллект гарантировали успех, — была самой настоящей сказкой. Несбыточной и наивной. Здесь выживали иначе: через упрямство, через готовность погрузить руки во что-то грязное и опасное, через умение забываться в сиюминутных удовольствиях. И она, со своим затуманенным прошлым и бесполезным багажом знаний, лишь тянула на дно ту, кто пыталась плыть. Эта мысль была горше самого отвратительного слабоалкогольного коктейля и страшнее призрака чёрно-белого будущего.</p>
<p>
Образование Рокси было для Бекки живым воплощением парадокса этого мира. Её бакалавриат в унылом, сером политехническом колледже мало походил на то, что Бекки понимала под высшим образованием. Первый курс был похож на программу ПТУ для выживальщиков: общая инженерия, где учили чинить двигатели допотопных автомобилей, работать слесарем, класть кирпичи и прочищать засоры в трубах. Не было лекций по квантовой механике или высшей математике — были тысячи рецептов. Рецептов сплавов, температурных режимов, последовательностей операций.</p>
<p>
Рокси прогуливала пары, чтобы поспать после ночной тусовки, а потом наверстывала упущенное в мастерской, с упорством, граничащим с фанатизмом. Она не знала таблицы Менделеева, не понимала, что такое валентность или химическая формула. Она знала, что если смешать порошок А с порошком Б и нагреть в тигле до «вишнёвого каления» (определяемого на глаз), то получится сплав, который не треснет при отливке шестерни для насоса. Её руки запоминали движения, её глаза — оттенки раскалённого металла. Она уверенно отливала сложнейшие клапаны и шестерни, руководствуясь не формулами, а неким внутренним, накопленным чутьём, передаваемым от мастера-преподавателя, который сам когда-то был таким же учеником.</p>
<p>
Апофеозом этого пути стал её дипломный проект — «шедевр», как его называли, в точности как в средневековых ремесленных гильдиях. Она не писала диссертацию; она создала вещь. Сложный механизм, насос для перекачки агрессивных сред, все детали которого — от литого корпуса до тончайших шестерёнок — она изготовила и собрала сама. Это был пропуск в следующую лигу.</p>
<p>
Перед ней открывались пути в магистратуре: стабильная медно-алюминиевая металлургия, экзотические тугоплавкие или легкоплавкие сплавы. Но Рокси, с её розовыми волосами и тягой к экстриму, выбрала урановую металлургию. Самый опасный, самый престижный и самый денежный путь, билет в Мексику.</p>
<p>
И теперь её жизнь была разделена на два резких контраста. Днём она облачалась в тяжёлую химзащиту, скрипящую неопреном, и в теплозащитный костюм, делающий её похожей на астронавта. В лаборатории, пахнущей озоном и кислотами, она училась работать с урановыми рудами, выделяя из них вожделенный «чёрный уран» — ту самую амальгаму, которая была сердцем местной ядерной программы. Бекки иногда представляла её за этим процессом: сосредоточенную, с языком, зажатым между зубов, как у ребёнка, выполняющего сложный рисунок, — но вместо карандаша в её руках были щипцы с раскалённым, смертельно опасным металлом.</p>
<p>
А ночью… Ночью она сбрасывала с себя этот доспех вместе с ответственностью. Она шла в клубы, где её встречали как свою. Танцы до изнеможения, сладкое винишко, которое она пила прямо из горлышка бутылки, похабные шутки с такими же, как она, студентами-неформалами. Она возвращалась домой затемно, в час или два ночи, вся пропахшая табаком, потом и дешёвым алкоголем. Она не принимала душ. Свинцовую пыль, следы кислот и сладкую липкость коктейлей она смывала раз в неделю, в субботу, совершая ритуальный поход в общественные бани, где женщины мылись и сплетничали под потоками почти кипятка.</p>
<p>
Бекки смотрела на эту двойную жизнь с чувством острого, почти физического диссонаанса. Как можно, работая с веществом, от которого у учёных в её мире руки бы тряслись, вести себя так безрассудно? Но здесь это было нормой. Ритуалом. Прагматичным освоением опасности днём и таким же прагматичным бегством от неё ночью. И глядя на спящую, уставшую, но умиротворённую Рокси, Бекки понимала, что её собственная, выверенная наукой картина мира была не просто бесполезна. Она была слепа. Она не видела той чудовищной, извращённой логики, что скрепляла эту реальность, где «шедевр» кузнеца ценился выше теоремы, а душ принимали раз в неделю, чтобы на следующий день снова выходить на передовую эмпирического познания, рискуя жизнью ради мечты о солнечном Акапулько.</p>