Литмир - Электронная Библиотека

С чего начать стихотворенье?

Я родом не из Византии.

Другого времени дитя,

другого места обитатель.

Народ мой прост, умеет драться.

Правдив (когда он сам захочет).

Мальчишка я из Иллинойса.

Из захолустья Вокегана.

Нарочно имя не придумать!

Ни тени славы и ни капельки любви

не слышится, сколь слух не напрягай.

Я не из Византии.

…а хотел бы.

Стихотворение продолжается, в нем говорится о моих отношениях с родным городом — отношениях, длящихся целую жизнь:

…и до сих пор я вижу

с верхушки дерева, посаженного папой,

весь горизонт в блаженной синей дымке.

Такой, наверное, был Йейтсу мил.

Уокиган, куда я потом приезжал не раз, не уютнее и не красивее любого другого маленького городка на Среднем Западе. Он очень зеленый. Деревья и вправду смыкаются над улицами. Улица перед моим старым домом до сих пор вымощена красными кирпичами. Что же такого особенного в этом городе? Так ведь я там родился! Это была моя жизнь. Я должен был написать о нем так, как представлялось правильным:

…взрослели мы,

воображая древний мир ушедших,

чтоб есть наш хлеб нам было веселее

(арахисовое намазать масло

бывает проще, если думать, что оно –

амброзия, божественная пища).

Из пены скучных облаков

к нам часто выходила Афродита,

белея женственным бедром…

Мой дед, ровесник мифа и Платона,

отчасти в этом виноват, мечтатель.

А бабушка — противовес житейский:

раскачиваясь в кресле круглый день,

вязала шаль стесняющей заботы.

(Казалось мне, из-под ее крючка

выскальзывают белые снежинки,

которые нас летом заморозят.)

В кружок садились дяди: курят трубки.

Серьезно говорить о важном — скучно,

поэтому все облекали в шутку.

И радовались мудрости своей.

А тетушки, их жены, лимонад

в стаканы с пониманьем разливали.

И нам, мальчишкам, все еще казалось,

что не крыльцу мы преклоним колени,

в игре упав и вскакивая вновь,–

а греческому храму. Он проступит

на миг на фоне нашей летней дачи

и скроется в гнилых ее стропилах.

… когда я засыпал, душа болела.

Комар ее подзуживал умело:

он пел про то, что нет, не Вокеган

а город под другим веселым небом

нам тайно вписан в метрики рожденья.

Там только Йейтс гуляет несравненный.

Там Византии светит молодое солнце.

Уокиган /Гринтаун/Византия.

Значит, Гринтаун действительно существовал?

Да, и еще раз — да.

А мальчик по имени Джон Хаф?

Да, и он тоже. И это его настоящее имя. Только не он от меня уехал — я уехал от него. Но вот отличная новость: он еще жив, сорок два года спустя, и помнит нашу любовь.

А что Душегуб?

Он тоже существовал, и его именно так и звали. Он рыскал по городу по ночам, когда мне было шесть, и его все боялись, и его так никогда и не поймали.

А главное, существовал ли тот большой дом, где жили дедушка с бабушкой, и квартиранты, и дяди, и тети? Я уже ответил на этот вопрос.

И овраг — тоже реальный, глубокий и темный по ночам? Да, он такой. До сих пор. Несколько лет назад я свозил туда дочерей и перед поездкой опасался, что за прошедшие годы овраг обмелел. С облегчением и радостью сообщаю, что он еще глубже, темнее и таинственнее, чем прежде. Я не решился бы — даже теперь — пройти через этот овраг, возвращаясь домой из кино после просмотра «Призрака оперы».

Вот такие дела. Уокиган был Гринтауном и был Византией, со всей подразумеваемой в них радостью, со всей печалью, заключенной в этих именах. Люди там были богами и карликами, и все знали, что смертны, поэтому карлики ходили, выпрямившись во весь рост, чтобы не смущать богов, а боги сгибались в три погибели, чтобы маленькие чувствовали себя свободнее. В конце концов, разве не в том заключается суть нашей жизни, чтобы научиться проникать в головы других людей, и смотреть их глазами на мир, это обалденное чудо, и восклицать: «Так вот как ты это видишь!»? Ого, это надо запомнить.

Стало быть, я восхваляю не только жизнь, но и смерть, не только свет, но и тьму, не только юность, но и старость тоже, ум и глупость, взятые вместе, чистую радость и предельный ужас, запечатленные мальчишкой, который когда-то висел вниз головой на деревьях, наряженный в костюм летучей мыши, с карамельными клыками во рту, а в двенадцать лет, наконец, слез с деревьев, засел за игрушечную пишущую машинку и сочинил свой первый «роман».

И последнее воспоминание.

Летающие фонарики.

Сегодня их почти не осталось, хотя, я слышал, в некоторых странах такие фонарики делают до сих пор и наполняют теплым дыханием крошечного соломенного костерка, подвешенного снизу.

Но в Иллинойсе 1925 года они еще были, и вот одно из последних моих воспоминаний о дедушке: День независимости сорок восемь лет назад, последний час праздника, почти ночь, мы с дедом вышли на лужайку у дома, перед крыльцом, где собрались дети и дяди, двоюродные браться и сестры, мамы и папы, зажгли маленький костерок, наполнили горячим воздухом круглый бумажный шар в красно-бело-синюю полоску, и напоследок еще на мгновение задержали его в руках, это мерцающее, ангельски-яркое чудо, а потом отпустили его, очень мягко, и шар, бывший жизнью, и светом, и тайной, выскользнул из наших рук и поднялся в летнее небо, все выше и выше, над уже засыпающим городом, среди звезд — такой же хрупкий, волшебный, ранимый и прекрасный, как сама жизнь…

Я буквально наяву вижу, как дед стоит, запрокинув голову к небу, смотрит на улетающий шарик света и думает свои тихие думы. Я вижу себя — в глазах стоят слезы, потому что все кончилось, ночь завершилась, и я знаю, что другой такой ночи не будет уже никогда.

Никто ничего не сказал. Мы все просто смотрели в небо, вдыхали и выдыхали воздух, и думали одно и то же, но никто не сказал это вслух. Однако, в конце концов, кто-то ведь должен сказать, разве нет? Пусть это буду я.

15
{"b":"958066","o":1}