Успех (по крайней мере первоначальный) интриги дяди Петроса был основан на применении к моей жизни абсолютного детерминизма математики. Конечно, он шел на риск, но риск хорошо рассчитанный: вероятность того, что я в университетском курсе элементарной математики узнаю о том, что это была за задача, была пренебрежимо мала. Она (задача) относится к теории чисел, которую читают лишь немногим, избравшим своей специальностью математику. И потому вполне естественно было предположить, что, пока я держу обещание, я закончу университетский курс (и жизнь, насколько можно судить), не узнав правды.
Но реальность не так предопределена, как математика, и все вышло иначе.
В первый день моего третьего года мне сообщили, что Судьба (потому что кто же еще так умеет подстраивать совпадения?) назначила мне в соседи по комнате Сэмми Эпштейна – тщедушного паренька из Бруклина, известного среди студентов как феноменальный математический талант. Сэмми должен был уже в этом году получить диплом в возрасте семнадцати лет, и хотя он формально считался еще студентом, все курсы, которые он слушал, были для аспирантов. Он даже начал работать над диссертацией по алгебраической топологии.
Я в это время полагал, что раны от моего краткого периода математических надежд уже затянулись, и мне стало приятно и даже интересно, когда я узнал, кто будет моим соседом. В первый вечер, когда мы сидели в университетской столовой для лучшего знакомства, я небрежно сказал:
– Поскольку ты, Сэмми, математический гений, я уверен, что ты легко сможешь доказать вот что: каждое четное число, большее 2, представимо в виде суммы двух простых.
Он разразился хохотом.
– Если бы я мог доказать это, друг мой, я бы тут с тобой не сидел, а уже был бы профессором. Может, даже Филдсовскую медаль получил бы – это для математиков как Нобелевская!
Он еще не договорил, как мне уже внезапно открылась страшная истина. Сэмми подтвердил ее следующими словами:
– Утверждение, которое ты сейчас сформулировал, – это проблема Гольдбаха, одна из самых трудных нерешенных задач во всей математике!
Моя реакция состояла из Четырех Стадий Горя, называемых (если я правильно помню, чему меня учили в элементарном курсе психологии) Отторжением, Гневом, Подавленностью и Принятием. Первая оказалась самой краткосрочной.
– Это… Этого не может быть! – выговорил я, как только Сэмми произнес эти страшные слова. Я надеялся, что ослышался.
– Как это – «не может быть»? Может, потому что так оно и есть! Проблема Гольдбаха, или гипотеза Гольдбаха – потому что это всего лишь гипотеза, которую никто еще не доказал, – состоит в том, что любое четное число есть сумма двух простых. Впервые она была сформулирована математиком по фамилии Гольдбах в письме к Эйлеру [9]. Ее проверили для неимоверного количества четных чисел, и она выполняется, но общего доказательства до сих пор никто не смог дать.
Следующих слов Сэмми я уже не слышал, потому что вошел в стадию Гнева.
– Старая сволочь! Сукин сын! – заорал я по-гречески. – Чтоб его черти взяли! Чтоб ему в аду гореть!
Мой новый сосед, никак не думавший, чтобы какая-нибудь гипотеза теории чисел могла вызвать такой бешеный взрыв средиземноморских страстей, попросил меня объяснить, что случилось. Но я был не в том состоянии, чтобы что-нибудь объяснять.
Мне было девятнадцать лет, и до тех пор я вел очень упорядоченную жизнь. Если не считать одну рюмку виски с отцом, чтобы отпраздновать, «как подобает взрослым мужчинам», мое окончание школы, и обязательный глоток вина на родственных свадьбах, я не знал вкуса алкоголя. Следовательно, огромное количество, поглощенное в этот вечер (я начал с пива, перешел на бурбон и закончил ромом) необходимо умножить на достаточно большой коэффициент n, чтобы правильно оценить эффект.
На третьем или четвертом стакане пива, когда я еще что-то соображал, я написал письмо дяде Петросу. Потом, войдя в фазу фаталистического ожидания неминуемой смерти, но до того, как полностью отключился, я передал это письмо бармену вместе с остатками стипендии, попросив выполнить мое последнее желание и отправить письмо. Частичная амнезия, затемняющая подробности этого вечера, навеки скрыла точное содержание письма. (У меня не хватило духу разыскивать его, когда я через много лет унаследовал архив дяди.) Судя по обрывкам памяти, нет такого ругательства, вульгарного или оскорбительного выражения, проклятия или злобного пожелания, которого не было бы в этом письме. Смысл состоял в том, что дядя разрушил мою жизнь, а потому я, когда вернусь в Грецию, его убью, но только после долгих пыток самыми извращенными способами, которые только может придумать человеческое воображение.
Не знаю, сколько времени я пробыл без сознания, борясь с потусторонними кошмарами. Наверное, был уже конец следующего дня, когда я начал осознавать, где нахожусь. Находился я в своей кровати, а Сэмми сидел за своим столом, склонившись над книгами. Я застонал. Сэмми подошел и объяснил, что меня принесли студенты, нашедшие меня в бессознательном виде на газоне перед библиотекой. Они отнесли меня в амбулаторию, и доктор без труда поставил диагноз. Ему даже не пришлось меня осматривать, поскольку вся одежда у меня была облевана и от меня разило алкоголем.
Мой новый сосед, явно озабоченный перспективами нашего дальнейшего совместного проживания, спросил, часто ли это со мной бывает. Я со стыдом промямлил, что такое было в первый раз.
– Это все из-за проблемы Гольдбаха, – успел прошептать я и снова провалился в сон.
Еще два дня я отходил от мучительной головной боли. Потом (кажется, поток алкоголя перенес меня через Гнев насквозь) я вошел в следующую стадию горя: Подавленность. Двое суток я сидел мешком в кресле в гостиной, бессмысленно глядя на черно-белые образы, танцующие в телевизоре.
Из этой летаргии, в которую я впал по собственной инициативе, меня вытащил Сэмми, выказав чувство товарищества, никак не соответствующее ходячему карикатурному представлению об эгоцентричном и не от мира сего математике. На третий вечер после того, как я сломался, Сэмми подошел и посмотрел на меня сверху вниз.
– Ты знаешь, что завтра – крайний срок регистрации? – спросил он сурово.
– М-м-м…
– Так ты зарегистрировался? Я вяло мотнул головой.
– Ты хотя бы выбрал курсы, которые будешь слушать?
Я еще раз мотнул головой, и Сэмми нахмурился.
– Не мое, конечно, дело, но не лучше ли тебе было бы заняться этими довольно срочными делами, чем сидеть и пялиться в ящик для идиотов?
Потом он признался, что не только желание помочь собрату по человечеству в тяжелую минуту заставило его взять на себя этот труд – его одолевало искушение узнать, какая связь между его соседом по комнате и всемирно известной математической проблемой. Какими бы ни были его мотивы, ясно одно: долгий разговор, который у нас с Сэмми был в этот вечер, изменил мою жизнь. Без понимания и поддержки Сэмми я, быть может, и не шагнул бы за черту. И еще, быть может, важнее то, что вряд ли я когда-нибудь простил бы дядю Петроса.
Разговор мы начали за ужином в столовой и продолжали всю ночь в комнате за кофе. Я рассказал ему все: о нашей семье, о том, как завораживал меня в детстве далекий образ дяди Петроса, как постепенно я стал узнавать о его ярких достижениях, о его блестящих шахматных успехах, о его книгах, о приглашении в Греческое математическое общество и о должности профессора в Мюнхене. Я изложил краткий рассказ отца о жизни дяди, о его ранних успехах и мистической (на мой взгляд по крайней мере) роли проблемы Гольдбаха в его отчаянном падении. Я рассказал о своем первоначальном намерении стать математиком, о разговоре с дядей Петросом три года назад у него на кухне в Экали. И наконец – о нашем «уговоре».
Сэмми слушал, ни разу не перебив, внимательно глядя узкими, глубоко посаженными глазами. И только когда я подошел к концу рассказа и сформулировал задачу, поставленную мне дядей, чтобы решить ее за три месяца – она должна была выявить, могу ли я стать настоящим математиком, – вот тут он взорвался, охваченный внезапной яростью.