Долго боясь даже прикоснуться к сырой рыбе, я избегала суси, отдавая предпочтение корейскому барбекю. Однажды Галина с Йосидой отловили меня на входе в гостиницу и буквально силой затащили в типично японское местечко, где туристов отродясь не видели. Налив полную чашку горячего сакэ и наколов кусок сырого тунца на палочку, они, вперив в меня глаза, велели: ешь. Деваться некуда было. И это оказалась так вкусно, что я долго потом себя ругала – как можно было быть такой дурой? Японская кухня с тех пор – одна из любимых.
В Японии я впервые сыграла Первый концерт Чайковского. Сначала с оркестром Московской филармонии под управлением Игоря Юловчина, а затем с Tokyo Philharmonic и дирижером Гарсиа Наварро.
Меня подвело поклонение исторической записи Первого концерта с Мартой Аргерих: чистосердечно полагая, что всего лишь беру взаймы ее энергию, я, как распоследний эпигон, просто пыталась скопировать то, кто копированию не подлежит – ее манеру исполнения. У меня же вышло скомканное, загнанное и захлебывающееся нечто.
Оступившись так два раза в жизни (второй – прелюдии Шопена в исполнении Иво Погорелича), я больше принципиально не слушаю произведения, над которыми в данный момент работаю. Потому меня страшно веселят глубокомысленные высказывания русских критиков после концерта: «Чувствуется, что Полина очень внимательно и подробно изучала запись такой-то вещи Этим Пианистом, и она оказала на нее серьезное воздействие». А я даже не знала, что Этот Пианист это записывал, к своему, понимаете ли, стыду.
Естественно, ознакомиться с традицией и различными версиями необходимо, но теперь я делаю это либо сильно загодя – год, два, пять до того, как начать работу, либо когда я так прочно срослась с этим текстом, живя с ним, как с мужем, что вряд ли кто сможет мне сообщить о нем что-то новое. Знаю одного очень известного музыканта, который работает так: берутся все существующие записи, слушаются, сравниваются, и делается усредненная компиляция: оттуда нос, отсюда лоб, здесь клык торчит. Компьютер с этой компилятивной задачей справится гораздо точнее.
На мой взгляд, полезнее не взваливать на себя груз истории исполнений, а проникнуть в контекст конкретного произведения: писал ли автор программу, что думал, что сочинял до и после, с кем жил, кого любил, что ел, в конце концов. Может, он болел смертельно в этот момент, от ревности или голода погибал или с ума сходил, как Шуман, – а ты тут хихань-ки играешь.
Хотя есть и третий путь: все в нотах написано, там и ищи. Важно оговориться: написано автором – а не многочисленными редакторами, которые часто не столько проясняют, сколько затемняют композиторский замысел.
(Впрочем, «ища в нотах», иногда можно доискаться до полной несуразицы. Однажды, подготовив До-мажорный концерт Шостаковича, перед репетицией с оркестром я случайно выяснила, что выучила не только свою, но и оркестровую партию – она была отмечена в клавире поверх текста тоненькой скобочкой, и эти фрагменты следовало играть только в случае исполнения со вторым роялем, но никак не с оркестром.
А можно и потерять, чего не искал. Разучивая Соль-мажорный концерт Равеля, я не заметила на одной странице нижней строчки своей партии – на отксеренных листах она как-то косо съехала вниз, и я приняла ее за оркестровую. Что обнаружилось незадолго до концерта – пришлось срочно доучивать семь тактов.)
В Японии было сыграно что-то около пятнадцати Вторых Концертов Рахманинова, пять Первых Чайковского и несколько сольных программ.
Порочная практика – играть в турне один и тот же концерт, и чаще всего Второй концерт или Рапсодию Рахманинова и Первый Чайковского, по многу раз – часто ставит меня в тупик. Двадцатый вечер подряд одно и то же. Неудивительно, что многие перед выходом на сцену думают уже не о том, как бы эту фразу проинтонировать потоньше, а о том, какой анекдот ему только что рассказали. А люди-то в каждом новом городе ждут откровений – но откровения не производятся поточным методом в промышленных количествах.
Ситуация же в Консерватории продолжала оставаться неопределенной: Марина по-прежнему занималась со мной, не будучи моим официальным педагогом. К тому же после первого курса из-за затянувшегося пребывания на Конкурсе Елизаветы образовались хвосты, сдать которые мне не позволили, – дело явно и недвусмысленно шло к отчислению.
Я подала заявление ректору В. А. Чернушенко с просьбой разрешить досдачу и как-то урегулировать наконец ситуацию с Мариной.
Мне назначили аудиенцию на десять утра. Явившись за час до назначенного времени, я нарезала круги по Театральной площади, мысленно репетируя монолог и размахивая купленной для храбрости бутылкой кефира.
Удивительное дело, но гордиев узел, затягивавшийся целый год, по неведомой причине удалось разрубить за пять минут. Судя по всему, ректора немало уязвило то, что Марина все это время работала со студенткой вверенного ему учреждения, не получая за это ни копейки. Владислав Александрович росчерком пера превратил М. В. Вольф в педагога-почасовика и с этого момента Марина, соответственно своему новому статусу, законно сидела в комиссии на экзаменах и зачетах. А на изменение в том числе статуса финансового – надо знать ее характер – отреагировала предложением пожертвовать смехотворную сумму, которая ей теперь полагалась, на усовершенствование консерваторских сортиров, пребывавших в плачевном состоянии.
В сентябре злополучным Первым концертом Чайковского открывался сезон в Большом зале Филармонии. Дирижировал прекрасный музыкант Гинта-рас Ринкявичус. Своим исполнением я была крайне удручена – все еще не удавалось избавиться от магии Марты Аргерих, к тому же разбила на репетиции палец.
Да еще Левит плохо себя чувствовал – требовалось аортокоронарное шунтирование.
То ли не успели, то ли неверно готовили, не хочу кидаться обвинениями, но Борис Самойлович умер в начале октября прямо в больнице, не дождавшись операции. У него осталась молодая жена Марина. Но осиротевшими почувствовали себя все мы – кто с ним работал, кому он помогал. Сидя часами и тупо глядя в одну точку, я вспоминала, как он звонил по вечерам и со своей характерной иронически-заботливой интонацией спрашивал: «Питалась сегодня? Занималась? Все в порядке?» Долго я не понимала, что со мной будет дальше. Эти опасения в дальнейшем подтвердились. Уж не говоря о чувстве огромной человеческой потери – ни один человек, который впоследствии брался за устройство моей концертной жизни, не давал мне ощущения такой защищенности, уверенности в будущем.
В ноябре, по заключенному еще Левитом контракту, мы с оркестром «Классика» и дирижером Александром Канторовым уехали в любимую Японию.
Перед отлетом, работая над сольной программой и снимаясь в передаче о Моцарте, я не спала несколько суток – и, после двух пересадок, прилетела в довольно невменяемом состоянии. Увидев Йосиду и Галю, бросилась им на грудь, уже ничего не соображая. Они отправили меня куда-то отдать багаж, но сортировавший чемоданы японец не понял моего слабого возгласа «Orchestra», и сумки все еще оставались ровно на том же месте, когда мы уже ехали в автобусе в город за триста километров от аэропорта Нарита.
Добравшись до гостиницы, я рухнула спать и проснулась на следующее утро за полчаса до выезда на концерт. Обычно доставленные чемоданы стоят за дверью. Открыв ее, никаких чемоданов я там не обнаружила. На мне – черная косуха, черные же джинсы и черные сапоги. Больше с собой, кроме паспорта и зубной щетки, ничего нет. В автобусе я поинтересовалась у оркестранток, не одолжит ли мне кто-нибудь юбку, блузку и туфли тридцать седьмого размера. Юбка нашлась у Гали, ее зашпилили булавками, потому что она падала. Блузка, взятая у нотной библиотекарши, была, напротив, маловата. Туфли лихорадочно купили за пять минут в ближайшем магазинчике, когда оркестр уже играл увертюру (их я долго потом носила, кстати).