И сын будто на глазах переменился. Не вваливается, как прежде, в комнату матери, а входит робко, словно стыдясь чего-то. Раньше, придя с работы, шутливо спрашивал: «Ну как, апа, живется-можется?» И она, растроганная, отвечала: «Хорошо, сынок, хорошо». И, приговаривая ласковые слова, ставила для сына чай. И, приговаривая нежные слова, готовила ужин. И, приговаривая сладкие слова, кормила его. Стелила ему постель. Копошилась по дому до глубокой ночи, прислушивалась к каждому шороху из соседней комнаты и называла сыночка, как в детстве, умилительными и смешными прозвищами. И так, сама с собой тихо разговаривая, удоволенная и счастливая, уходила ко сну.
А теперь?.. Теперь опа, считай, только дважды на дню и видит сына: утром шмыг через дверь — и он помчался на работу, вечером шмыг в дверь — и скрылся в своей комнате. Все остальное время он сам по себе, она сама по себе.
Сейчас в нем появилось что-то повое — придя с работы, каждый раз спрашивает: «А где апа? Дома?» Странно, где же еще ей быть? Или, думает, пошла верблюдицу пригонять с выпаса? Или кизяк собирать в степи? Или гуляет где- нибудь на пирушке, которых так много случается среди родичей? Ничего подобного! Как сидела утром одна-одинешенька в своей комнате, так и сейчас сидит. Точь-в-точь как в детской сказочке: сверху блестит, снизу сверкает, а посередке ханша обитает. Куда еще ей деваться? Родственник, что ли, ее ждет, раскинув объятия? Или подруги-приятельницы толпами вваливаются к ней в дом? Сидит-посиживает ханша то ли в дивном тереме, то ли в каменной пещере...
Недавно от тоски и скуки отправилась в тихий садик в центре шумного города. Там старухи водили детей, а молодки прогуливали собак. На скамейку рядом с ней присела светлолицая старушонка в вышитом головном уборе — кимешеке. Старушонка оказалась разговорчивой: видно, тоже по живой собеседнице истомилась, бедняжка. Мигом расспросила: откуда родом, давно ли в городе, где работает сын, хороша ли невестка, просторна ли квартира. А потом, разузнав все, щедро поделилась своими новостями. На севере уже больше недели льют до?кди. На юге стоит несусветная жара. В горах сильно тает снег и возникла опасность селевого потока. На стадионе во время футбольной игры вспыхнула грандиозная драка. Правда, все эти новости она и сама слышала вчера по телевизору. Но вот о том, что какой-то крупный деятель за взяточничество лишился поста, она услышала впервые. Когда вечером поведала о том сыну, тот пояснил, что случилось это в чужом царстве-государстве за синим морем-океаном. Ну и слава аллаху! Она и сама недоумевала: разве у нас может такое быть? Что это, нашему начальству спокойная жизнь, что ли, надоела? Путает что-то говорунья старушонка... Потом выяснилось: все, что слышала светлолицая бабка в кимешеке по радио и телевизору, она па свой лад пересказывала другим. Что же еще остается городским бабушкам? Своих-то новостей нет. Друзья-приятели, с кем она в состоянии отвести душу, — лишь радио да телевизор. С ними, быть может, даже интересней, чем с сыном и невесткой. Хоть утешат иногда да отвлекут от назойливых и бесплодных дум.
А молодые — что? Опи заняты собой. Утром под ручку уходят на работу. Вечером под ручку приходят домой. Лишь дважды в день собираются всей семьей за кухонным столом. При этом утреннее чаепитие проходит в страшной спешке, да и за ужином большей частью только и слышно позвякивание ложек. Тихая пошла какая-то жизнь. Все молчком да на цыпочках. Шур-шур — и в спальню. Звяк-звяк — и на кухню. Шмыг-шмыг — и в коридор. Даже разговаривают приглушенно, чуть ли не шепотом. И о чем — непонятно. Все как-то отрывисто, бессвязно: шу-шу-шу... А до матери и дела пет. Сидит себе или слоняется из угла в угол в своей комнате. Иногда ночь напролет глаз не смыкает. В молодые годы, оказывается, думаешь главным образом о себе да о том, с кем делишь постель, и еще, конечно, о малых детках. А вот в пожилые годы все прошлое-пережитое самым непостижимым, причудливым образом мерещится в глазах. Особенно когда ты подавлен и печален, тебя со всех сторон обступают, всплывая в услужливой памяти, лица близких и знакомых, с которыми некогда делился всем — радостью, бедой, тайной и пищей.
Много-много лет назад кто-то из родственников, несомненно желая добра, посоветовал: «Ты, голубушка, еще молода. С того света никто еще не возвращался, а живому — жить. Не раздумывай: иди замуж за кого-нибудь из сородичей мужа. И тебе негоже куковать одной, и сыну нельзя жить сиротой». Как она тогда негодовала! Несколько дней ходила сама не своя от обиды. «Как так можно?!» — возмущалось- кричало все ее существо, и в мыслях ее вновь и вновь оживала одна и та же картина: грохочущее, вздымающееся волнами море, потерянно качающийся белый пароход, бритоголовые хмурые мужчины, поднимающиеся по трапу, м у ж ч и - и а этого дома, шепчущий прощальные слова-наставления, и подрастающий сын, боязливо и коротко взглядывающий па чужого мужчину в ее доме. «Нет, нет... Пропади оно пропадом,— решила она про себя твердо. — Уж коли суждено мне было пережить лихую годину вместе со всеми, то не стану обманывать вдовью судьбу и искать утешения для себя одной».
А немало в те годы безутешных вдов-молодок искали себе радость и наживали детишек на стороне. Одни от позора глаза прятали, от людской молвы тщетно скрывались, другие, наоборот, точно гордились нежданным обретением, при людно укачивая на коленях разномастных сосунков и напевая бог весть что. Иные из забубенных матерей-одиночек подтрунивали над ней: «А ты-то, дуреха, кого ждешь? Ради кого честь блюдешь? Или не надоело спать в холодной постели, кусая подушку? Подыщи себе, пока не поздно, хахаля, сообрази ребеночка, чтобы и тебе утешение было, и сыну не обидно. Государство тебя в беде не оставит, пособие подкинет. Глядишь, и чаем-сахаром себя обеспечишь до самой старости. Ие то засохнешь, как одинокий куст в степи...»
От таких наставлений-советов тошно становилось, и душа, бывало, ныла. Бедная старушка свекровь ревниво следила за ней, точно пигалица-птица вокруг увивалась. Стоило чуть задержаться па работе, как ходила по дому мрачнее тучи и даже не садилась за вечерний дастархан пить чай. Если же невестку отправляли на сенокос или на отдаленное чабанское становище, старуха пе находила себе места в родном доме. А когда — не приведи аллах! — какой-нибудь случайный путник привязывал лошадь у ближней коновязи, свекровь сжималась и бледнела, будто кто-то собирался сватать ее невестку. Она даже ополчалась па мужчин-родственников, приезжавших иногда, чтобы расспросить про ее же житье-бытье. «И чего все шляются тут, оморок их возьми! — ворчала.— За чем к нам едут? За деньгами пли за советом, а?!»
Долго болела сердешная, сильно мучилась. Каким-то уж очень хлопотливым выдался тот год: невестка почти дома не живала. Узнав о том, что хворь приковала свекровь к постели, она отправилась от становища, где строили овчарню, пешком в аул. Еле добрела тогда, а когда пришла — увидела: лежит старушка — ни жива ни, мертва — почти у порога, на своем привычном месте перед ларем для продуктов. Высохла вся. На морщинистом личике чуть-чуть светятся глаза. Лежит — не шевелится. Смотрит в одну точку, па дверь. Видно, не день, не два ждала-дожидалась невестку. Увидела ее — мелко-мелко задрожала подбородком, однако вымолвить ничего не смогла. Только схватила огрубевшую натруженную руку невестки, подсевшей к ней в изголовье, и чуть-чуть погладила. Потом отвернулась к стенке, вздохнула и испустила дух. Что она хотела сказать в предсмертный час? Может, одолевали ее тяжкие сомнения: «Ну вот, невестушка... сторожила-берегла я очаг единственного сына от чужого глаза и недобрых слов, точно дряхлая орлица свое гнездовье, а теперь и сама ухожу туда, откуда нет возврата. И что с тобою станет, когда не будет меня?» А может, это было ее завещаннем-наказом: «При жизни моей ты не осрамила чести нашего рода. Так уж постарайся не тревожить мой дух, когда я умру...» Кто знает, о чем подумалось тогда старухе, по тот сумрачный вечер в ту ненастную зиму и поныне стоит перед глазами. И помнила опа его всегда. Приняв однажды решение, на том стояла. Решительно отмела прочь лукавые желания и соблазны. Так и состарилась. Мальчишка, над которым тряслась всю жизнь, сберегала от дурного глаза и досужих сплетен, вырос и вышел в люди. Л послушалась бы тогда жалостливых баб да ухватилась бы за полы какого- нибудь старичка, кто знает, дожила бы до такой жизни или нет. Скорей всего тот старичок, отчим ее Сына, подобно старшему деверю-чабану, сказал бы однажды: «Нечего тебе, паршивцу, учиться. Все равно секретарем райкома тебе не стать» — и погнал бы парнишку с посохом в руке брести за отарой овец...