— Ты уверена?
Она говорила с таким жаром, что меня разбирал смех, но засмеяться я все же не посмел.
— Придется еще проверить, — сказала она, — но незаурядных людей из Милвила вышло очень много.
— А насчет своеобразных характеров ты, пожалуй, права. Чудаков в Милвиле хватает. Шкалик Грант, Флойд Колдуэлл, мэр Хигги…
— Это все не то. Они своеобразные не в том смысле. Я бы даже не сказала, что они — характеры. Просто они личности. Они росли привольно, в непринужденной обстановке. Никто не подавлял их, не связывал всякими строгостями и ограничениями, и они остались самими собой. Наверно, в наше время только в таких захолустных городках и можно еще найти подлинно свободную индивидуальность.
Сроду я не слыхал ничего подобного. В жизни мне никто не говорил, что Хигги Моррис — личность. Да и какая он личность! Просто самодовольное ничтожество. И Хайрам Мартин тоже никакая не личность. Уж я-то знаю. В школьные годы он был драчун и нахал, и вырос в безмозглого фараона.
— Ты со мной не согласен? — спросила Нэнси.
— Не знаю. Никогда об этом не думал.
А про себя подумал: ох, уж эта образованность. Сколько лет Нэнси училась в университете, потом увлеклась общественной деятельностью, работала в Нью-Йорке по улучшению быта населения, потом год путешествовала по Европе — вот оно все и сказывается. Она чересчур уверена в себе, напичкана теориями и всяческой премудростью. Милвил стал ей чужим. Она больше не чувствует его и не понимает — на родной дом не станешь смотреть со стороны и разбирать по косточкам. То есть, она сколько угодно может по привычке называть наш городишко домом, но на самом деле он ей больше не дом. А может, никогда и не был домом? Правильно ли девчонке (или мальчишке, все равно) называть родным домом захудалый нищий поселок, если сама она живет в единственном богатом особняке, каким может похвастать эта богом забытая дыра, и папаша разъезжает в кадиллаке, и к их услугам кухарка, горничная и садовник? Нет, Нэнси вернулась не домой; скорее, здесь для нее опытное поле, удобное место для наблюдений и изысканий. Она будет смотреть на Милвил с высоты Шервудова холма, исследовать, раскладывать по полочкам, она разденет нас донага и, как бы мы ни корчились от позора и мук, выставит нас напоказ, на забаву и поучение той публике, что читает подобные книги.
— Мне кажется, — сказала Нэнси, — в Милвиле есть что-то такое, что может быть полезно всему миру и чего пока в мире недостает. Некий катализатор, благодаря которому в человеке вспыхивает искра творчества. Особый голод, неутолимая пустота внутри, которая заставляет стремиться к величию.
— Голод и пустота внутри, — повторил я. — У нас тут есть семьи, которые тебе могут все до тонкости порассказать про голод и пустоту внутри.
Я не шутил. В Милвиле иные семьи живут впроголодь — не то чтобы умирают с голоду, но вечно недоедают, и едят не добротную, вкусную и полезную пищу, а так, что придется. Три такие семьи я мог назвать с ходу, не задумываясь.
— Брэд, — сказала Нэнси, — тебе, видно, не по душе эта моя затея.
— Да нет, я не против. Какое у меня право говорить что-то против. Только уж, пожалуйста, пиши так, как будто ты тоже наша, здешняя, а не гостья — поглядываешь со стороны и посмеиваешься. Постарайся нам хоть немного посочувствовать. Попробуй влезть в шкуру тех, про кого пишешь. Это будет не так уж трудно, все-таки ты столько лет жила в Милвиле.
Нэнси засмеялась, но на этот раз ее смех прозвучал невесело.
— Я очень боюсь, что у меня просто ничего не выйдет. Начну, изведу гору бумаги, но все время надо будет возвращаться к началу, и менять, и переделывать, потому что меняются люди, про которых пишешь, или начинаешь смотреть на них другими глазами и понимать по-другому… и до конца я дописать не сумею. Так что можешь не беспокоиться.
Вероятно, она права, подумал я. Чтобы написать книгу, чтобы довести ее до конца, тоже нужно ощущать голод, пустоту внутри, только это совсем другой голод. А Нэнси вряд ли так голодна, как ей кажется.
— Надеюсь, — сказал я. — То есть, надеюсь, что ты напишешь свою книгу. И это будет хорошая книга, я уж знаю. Иначе просто быть не может.
Я старался как-то искупить недавнюю резкость, и Нэнси, видно, это поняла. Но ничего не сказала.
Экая глупость, ребячество, корил я себя. Разобиделся, распетушился, как заправский провинциал. А не все ли равное Не все ли мне равно, что она там напишет, когда я и сам только сегодня стоял посреди улицы и чуть зубами не скрипел от ненависти к этому убогому городишке, к жалкому географическому ничтожеству под названием Милвил.
А рядом сидит Нэнси Шервуд. Та самая, с которой на заре нашей юности мы ходили, взявшись за руки… Та, кого я вспоминал сегодня, когда бродил по берегу реки, пытаясь убежать от самого себя.
Что же случилось, не пойму… И вдруг Нэнси спросила:
— Что случилось, Брэд?
— Не знаю. Разве что-нибудь случилось?
— Не ершись, пожалуйста. Ты же сам знаешь, что-то неладно. Что — то у нас с тобой нехорошо.
— Наверно, ты права. Все как-то не так. Я думал, когда ты вернешься, будет совсем по-другому.
Меня тянуло к ней, мне хотелось ее обнять — и, однако, даже в эту минуту я понимал, что хочу обнять не эту Нэнси Шервуд, которая сидит рядом в машине, а ту, прежнюю подругу далеких-далеких дней.
Посидели, помолчали. И Нэнси промолвила:
— Давай как-нибудь в другой раз попробуем начать сначала. Давай забудем этот разговор. Как-нибудь вечером я надену свое самое нарядное платье и мы с тобой поедем куда-нибудь, поужинаем вместе и немножко выпьем.
Я повернулся, протянул руку, но она уже отворила дверцу и вышла.
— Спокойной ночи, Брэд, — сказала она и побежала по дорожке к дому.
Я сидел и слушал, как она бежит по дорожке, потом по веранде. Хлопнула входная дверь, а я все сидел в машине, и эхо быстрых легких шагов все еще отдавалось где-то у меня внутри.