– Это про сегодняшний вечер столько написано? Все бумаги только об этом?
– Все, – с радостной готовностью ответил Момус, словно только этого вопроса и ждал. – Это же моя работа.
(Когда есть силы смотреть на вещи неотрывно и во все глаза, видишь многое, но стоит один раз расслабиться и смежить веки, все мгновенно растворяется во тьме.)
– А нельзя ли мне оттуда что-нибудь прочесть? – спросил К.
Момус принялся перелистывать бумаги, словно решая, допустимо ли хоть что-то из них показать К., потом заявил:
– Нет, к сожалению, никак невозможно.
– Меня это наводит на мысль, – заметил К., – что там есть вещи, которые я мог бы опровергнуть.
– Которые вы попытались бы опровергнуть, – поправил его Момус. – Да, такие вещи там есть. – Тут он взял карандаш и словно в подтверждение, ухмыляясь, с нажимом подчеркнул несколько строк.
– А я не любопытен, – сказал К. – Можете и дальше подчеркивать в свое удовольствие, господин секретарь. Своя рука владыка, вы тут, в тиши да в покое, какие угодно гадости обо мне могли написать. Однако меня нисколько не волнует, что у вас там к делам подшито. Просто я подумал, вдруг там есть кое-что для меня поучительное, какие-то вещи, из которых я мог бы почерпнуть отдельные, пусть нелицеприятные, но честные суждения обо мне безусловно опытного, заслуженного чиновника. Вот что-то в таком духе я охотно бы прочел, люблю, когда меня поучают, не люблю делать промахи, не люблю причинять людям неприятности.
– И люблю разыгрывать святую простоту, – вставила трактирщица. – Вы слушайтесь лучше господина секретаря, глядишь, ваши желания отчасти и исполнятся. Из его вопросов вы хоть исподволь, околичностями смогли бы вызнать, о чем в протоколе речь, а ответами своими вдруг бы и на суть протокола повлиять сумели.
– Я слишком господина секретаря уважаю, – заметил К., – чтобы предположить, будто он, если уж вознамерился о чем-то умолчать, способен в ходе допроса ненароком об этом проговориться. Да и нет у меня ни малейшего желания хотя бы косвенно, тем, что вообще соглашаюсь перемежать своими ответами неблагоприятные для меня писания, подкреплять, быть может, заведомо несправедливые, облыжные обвинения.
Момус в раздумье глянул на трактирщицу.
– Что ж, тогда будем сворачивать наши бумаги, – заявил он. – Мы и так достаточно долго с этим тянули, господин землемер не вправе сетовать на нетерпение с нашей стороны. Как сказал господин землемер: «Я слишком уважаю господина секретаря» – ну и так далее, имея в виду, очевидно, что слишком большое уважение, которое он ко мне питает, лишило его дара речи. Так что, будь я в силах его уважение уменьшить, я бы, возможно, все-таки получил ответы на свои вопросы. К сожалению, я вынужден это уважение только усугубить, поставив господина землемера в известность, что бумаги мои в его ответах вовсе не нуждаются, как не нуждаются они ни в дополнениях, ни в исправлениях, зато вот он-то весьма нуждается в протоколе, причем как в вопросах, так и в ответах (коих я добивался от него для его же пользы). Но как только я покину эту комнату, протокол уйдет от него навсегда и никогда более ему не откроется. Медленно кивнув К., хозяйка сказала:
– Я-то, разумеется, это знала и, как могла, пыталась вам намекнуть, да вы меня не поняли. Там, во дворе, вы понапрасну ждали Кламма, а здесь, в протоколе, вы заставили Кламма ждать понапрасну. Непутевый, ну до чего же вы непутевый!
В глазах у нее стояли слезы.
– Однако пока что, – сказал К., пуще всех слов тронутый этими слезами, – господин секретарь еще здесь, да и протокол тоже.
– Я уже ухожу, – заявил Момус, собирая бумаги в папку и вставая.
– Ну хоть теперь-то вы согласны отвечать, господин землемер? – спросила хозяйка.
– Слишком поздно, – изрек секретарь. – Пепи пора отпирать, слуги заждались, уже давно их время.
И действительно, со двора в дверь давно стучали, Пепи стояла там, удерживая щеколду, и ждала только окончания переговоров с К., чтобы сразу отпереть.
– Открывайте, деточка, открывайте, – сказал секретарь, и в дверь тотчас же гуртом, толкая и не замечая друг друга, попер служивый люд уже знакомого К. обличья, все в той же землистого цвета форменной одежде. Лица у всех были злющие, слишком долго их заставили ждать, мимо К., хозяйки и секретаря они проталкивались, вовсе их не замечая, словно те им ровня, такие же посетители, как и все прочие; счастье еще, что секретарь успел собрать свои бумаги и крепко держал папку под мышкой, ибо столик их первым же напором толпы был опрокинут, да так и не поднят, все новые и новые мужики, ничтоже сумняшеся, будто так и надо, просто через него перешагивали. Правда, пивной кружке секретаря упасть не дали, кто-то из холопов с ликующим гортанным рыком ее цапнул и радостно устремился к Пепи, которую, впрочем, в столпище мужичья было и не разглядеть. Вокруг нее колыхался целый лес возмущенно вытянутых рук, указующих на стенные часы в яростном намерении довести до сознания девушки, сколь вероломно обходится она с людьми, задерживая открытие буфетной. И хотя вины Пепи в задержке не было, истинным виновником, пусть и невольно, по сути, был К., однако Пепи, похоже, оправдаться совсем не умела – да и трудно ей было, по молодости и неопытности, всю эту ораву хоть как-то образумить. Иное дело Фрида – она бы сейчас только вскинулась, и все мигом бы разбежались. А Пепи – та все еще не могла выбраться из толкучки, что опять-таки не устраивало толкущихся, ибо хотели они только одного – чтобы им налили пива. Но толпа сама с собой совладать не умела и сама же лишала себя удовольствия, которого все так жаждали. Перекатываясь то в одну сторону, то в другую, колышущееся людское месиво мяло внутри себя маленькую девчушку, храбрость которой проявлялась лишь в том, что она не кричала, – саму ее было уже не видно и не слышно. Между тем со двора вваливались все новые и новые люди, в буфетной начиналась давка, выбраться из нее секретарь не мог, до дверей – что в прихожую, что во двор – было не пробиться, они, все трое, притиснутые друг к другу, старались держаться вместе, хозяйка, схватившись за секретаря, К. напротив и настолько к секретарю близко, что их лица почти соприкасались. Однако ни секретаря, ни трактирщицу подобная сумятица, похоже, не удивляла и даже не сердила, они воспринимали происходящее как рядовое явление природы, только старались уберечься от слишком сильных толчков, всецело вверив себя людскому потоку, и лишь опускали головы, когда надо было уклониться от чрезмерно близкого, жаркого дыхания все еще не дорвавшихся до пива мужиков, в остальном же вид имели вполне спокойный, разве что отрешенный слегка. В такой близи к секретарю и хозяйке, образуя с ними, хоть внешне, быть может, это никак не обнаруживалось, одну группу, явно противостоящую остальной толпе в буфетной, К. вдруг ощутил, как меняется его к ним отношение: все служебное, лично неприязненное, классово чуждое между ними, казалось, сейчас устранено или по крайней мере отложено на потом.
– А уйти вы все-таки не можете, – сказал он секретарю.
– Нет, сию секунду не могу, – согласился тот.
– А протокол? – спросил К.
– Протокол в папке, – ответил Момус.
– Я бы хотел хоть краем глаза на него взглянуть, – сказал К. и почти непроизвольно потянулся к папке, ухватив ее за угол.
– Нет-нет, – испугался Момус, пытаясь от него увернуться.
– Да что же вы это делаете? – всполошилась хозяйка и слегка шлепнула К. по руке. – Что по легкомыслию да высокомерию упустили, решили теперь силой наверстать? Да вы просто изверг, жуткий человек! Разве имел бы этот протокол хоть какую-то ценность в ваших руках? Это все равно что цветок на лугу, который корова языком слизнула!
(– А что, если бы я, – сказал К.,– раз уж меня против моей воли теперь в протокол не допускают, вздумал его сейчас уничтожить. Меня так и подмывает это сделать.)
– Но он по крайней мере был бы уничтожен, – сказал К. и в намерении завладеть папкой решительно потянул ее у секретаря из-под мышки. Секретарь, впрочем, с готовностью ему уступил, выпустив папку настолько быстро, что та неминуемо бы упала, не изловчись К. подхватить ее второй рукой.