полдесятка жирных баранов и двух рабочих лошадей.
Думаешь, кинулся хозяин в погоню? Как бы не так. Побоялся, что лишится последнего коня под собой. На другой день приплелся с поклоном к моему сыну. «Тебя, говорит, тобыктинцы хорошо знают, тебя одного уважают, твоего слова послушаются. Неужто допустишь грабеж?»
Конечно, мой сын его поругал. «Не помним за тобой поступка, угодного богу При кухне, при жене ты герой. Пожалел толику мяса человеку... а он для тебя важней волостного... (Ахан холодно усмехнулся.). Сторицей тебе воздал бы, сторицей наказал. Ни силы, ни ума, грызешься с каждым проезжим. Думаешь, этим возвысишься? Тебе ли жить у Аркалыка, где Кушикпай жил! И у меня чего просишь? Просить у человека, чего он не может, - значит, позорить человека!» Вот как он его бранил, милый.
Дюсен-Болтун и голову повесил. «Кроме тебя, говорит, просить некого».
Собрался сынок и поехал выручать добро. Почитай, дней двадцать обивал
пороги у тобыктинских аксакалов. Вор-то был из богатого спесивого аула. Их аксакалы так порешили, чтобы Дюсен засватал свою девятилетнюю дочь за жениха из рода тобыкты. Мой сын дал согласие, поручился за Болтуна и вернулся со всем угнанным скотом. Теперь Болтун с тем вором кровные сваты, породнились! А сын мой, на ту беду, занемог в дороге. Как вернулся, слег. И не поднялся, кормилец. Сам ушел невозвратно и младшенького своего увел, последнюю нашу надежду. Тут-то его и отблагодарили: отобрали у нас яловую овцу и голосить не велели. Да тем еще не кончилось...
За день до своей смерти сын взял в руки бумагу, карандаш и написал, глядя богу в очи, что кому должен, а что ему должны. Читать-писать он умел, как мулла, с детства. И скажу, не любил сидеть сложа руки. Умел подсобить кузнецу в ремесле, купцу в торговле, а при случае и костоправу и лекарю. Половину его имущества я истратила на погребение и на уплату долгов, чтобы они не легли ему на душу. До копеечки отдала. Но надо же
тому быть: оказался у сына долг, не записанный на той бумаге... И какой долг! Считай, примерно, в три головы скота. Все едино что последнее отдать да разбрестись по миру. Нож в спину. А он, незаписанный-то, проходу не дает, приспичило содрать с голых шкуру. Спросишь, кто такой? Богатей, милый. Курносый Марден из рода тобыкты.
(Мирза Ахан, сам безобразно курносый, скривился и оскалился. Калтай едва не прыснул. Но старуха сочла, что волостной гневается на тобыктинца).
Я не отрекаюсь. Раз сын ему обещался, я сыну верю. Только дал бы осмотреться да выпросить-вымолить у тех, кто сыну должен. Мы - со всем нашим желаньем... И, может, мы уговорили бы его, кабы не Дюсен-Болтун. Чихнуть не поспели, как он за нас все обмозговал да обстряпал.
Сообразил скупердяй, что Марден своего не упустит. Еще, глядишь, расчувствуется, пожалеет нас, сирых, а спросит с близких родичей, которые позажиточнее. Попробуй ему не отдай! Пострадаешь своим животом... И что же
Болтун удумал? Милый, мой, выговорить жутко, язык не поворачивается. И ведь всех, право, всех на свою сторону повернул. Мышку-то распороть - кошке забава. Чего хотят? Залить слезами Газизу, зрачок моих глаз. В нынешнем году померла жена у Мардена. Овдовел курносый. А чем Газиза не жена? Чем плоха? Вот как хороша! Сам видишь, милый, сам понимаешь...
Ахан и Калтай мельком переглянулись. Они лежали, опершись на локти, изредка покрякивая, похмыкивая, и лица у обоих были озабоченные и вроде бы расстроенные. Ахан распустил пухлые маслянистые губы, точно у него была одышка.
- Не вытерпела я. Разругала, прокляла этих негодников зловредных. Сердце зашлось: не знаю, как не разорвалось. Поплакали, потужили, богу помолились... Что нам еще оставалось? Но уж третий день пошел, а, говорят, курносый еще не уехал. Гостит у дорогих сватов. И теперь жена Болтуна сводничает, пристает к девочке. До чего же усердствует, подлая! «Ты говорит, бессердечная. Не жалеешь своих
матерей, ни зрячую, ни слепую... Где тебе справиться с хозяйств вом, как мог бы мужчина. А муж, он опора и тебе, и твоим матерям. Выйдешь за богатого - забудешь, как плачут, как голодают». Вот до чего хитра, собака. Обманом готова отправить Газизу с тем вдовцом на крупе его коня.
Отдать свое дитя за какого-то курносого! В чужой род... Милый, надо тебе знать: мы прямые потомки старших предков своего аула. Наш дом - дом старших в ауле. Может, в моем сыне и в его сыне текла кровь самого Кушикпая! А Кушикпай, -поверь, милый, и сын это говорил, - еще поднимется, рябой от оспы... (Голос старухи впервые осекся, лицо было величаво.) Да что этим выродкам! И не боятся, что дух моего сына разгневается, покарает. У них расчет: мало того, не поступиться, - еще разжиться на нашей беде. Ненасытные глотки. Думают, сбагрят сиротку Газизу -и завладеют нашим скотом да домом. Не мытьем, так катаньем. Сами попросимся под их руку. А они уж нас проводят живьем в могилу...
Правду говорят: самый худой человек зарится на своего ближнего. Такой ли ныне тихий, безобидный этот Болтун, а жена его - с Газизой ангел. И ведь Газиза поплачет, поплачет, нет-нет да и прислушается к той сводне... Не понимает, маленькая, людского коварства. Господи! Помереть... Пора мне. А не могу. Не заслужила я последнего покоя. Не испила еще своей доли. Должна жить... Прости, милый, на глупом слове.
...Старуха, кажется, закончила свой горестный, бедняцкий сказ. Она сморкалась, утирала рукавом глаза. Но слез не было. Давно все вытекли.
Плакала за ее спиной сноха, беспокойно прислушиваясь и словно бы ища страшными сумасшедшими глазами гостей.
Мирза Ахан, морщась, поеживаясь, словно у него чесалась спина, пробормотал несколько слов. Но он был не любитель и не знаток таких слов, ему было неловко, неудобно, даже неприлично их выговаривать. Старуха и не расслышала, что он ей сказал. Поняла только, что господин
раздражен, раздосадован, и встревожилась: не утомила ли она его?
Волостной слушал ее, однако, не перебивая, не торопя. И на Газизу смотрел со вниманием и как будто бы с сочувствием. Ну и его не следует торопить. Наверно, он наслушался в волости просьб и жалоб, ему не в диковинку. Потому он и не спешит обещать, обнадеживать. Благо, что уважил - выслушал терпеливо.
Старуха была довольна...
Она думала о будущем и не видела в нем просвета. Спину ее сгибали годы и привычная покорность судьбе. Сердце холодело от неосознанного недоброго предчувствия. Но во всем ее облике была спокойная сдержанность, ни тени робости и суеты. Бессильная и неутомимая, она была красива, как старый ломовой двужильный конь, от которого шарахается сама смерть.
Газиза приготовила вкусное душистое мясо, подала на единственном в доме блюде. Так велела бабушка. Последний кусок мяса. Гости принялись есть его с охотой, и бабушка, довольная, смотрела,
как они его едят, неприметно глотая слюну, обтирая рот сморщенной бестелесной ладошкой.
Милая мудрая бабушка. Она не видела того, что видела Газиза. Она не чувствовала того, что чувствовала девочка, а с ней, по -видимому, и ее незрячая мать. Несколько раз мать подзывала Газизу, брала ее за руку и держала, ни слова не говоря, тихо вздрагивая. Разве гости слушали? Ой, непохоже... Вряд ли они поняли, что сделал с ними Смагул и что собирается сделать Дюсен.
Старший гость словно ощупывал настырным жадным взглядом Газизу, да так, чтобы этого не приметила бабушка. И все время Газизе казалось, что он хочет сказать ей глазами что-то тайное, нехорошее, и говорит... и ей было стыдно и противно это видеть и понимать. А младший гость исподтишка то и дело показывал ей глазами, бровями на старшего, как бы говоря: замечай, кто на тебя смотрит! И дергался, вертелся на локте, когда она отворачивалась или опускала глаза.
Девочка, смущенно, испуганно кланялась, уходила в другую комнату, стояла там в темноте и дрожала.
Гости доели мясо, обтерли губы, покрякали, показывая, что сыты. Стали готовиться ко сну. Газиза разобрала постель. Гости вышли во двор.
Старуха, озабоченно и почтительно посмотрев им вслед, сказала внучке: