Дерьмо чертово!
Разумеется, печатное изделие американцев, лидеров во всех видах безобразия, будь то мороженное с содовой, рэкет или теософия. Гордон сходил, принес с того же стола английский журнал – надо надеться, не столь тупо и агрессивно («не станет никогда рабом британец!»[31]). Так, поглядим. Так, так.
«Верните талии былую стройность!» – «… у входа в его особняк она подумала: «Ах, милый мальчик, моложе на двадцать лет, свою сверстницу бросил и так безумно влюблен в меня!» – «Быстрое исцеление от геморроя» – «Дивная нега полотенец «Морской бриз»» – «…всего неделю наносила этот крем, и на щеках вновь заиграл школьный румянец» – «Красивое белье это уверенность!» – ««Готовый хрустящий завтрак»: детишки утром требуют хрустяшек!» – «С плиткой «Витолата» бодрость на целый день!».
Опять вертеться в этом! Частью всего вот этого! О боже, боже, боже!
Гордон вышел на улицу. Хуже всего, что выбор сделан, сознание смирилось, давно смирилось; колебания были лишь играми с самим собой. Неодолимо мощная стихия тащит, диктует. Он нашел телефонную будку (успела Розмари вернуться к себе в общежитие?), выудил из кармана монетку – как раз два пенса, сунул их в щель, набрал номер.
– Але, слушаю! – недовольно прогнусавил женский голос.
Он нажал кнопку соединения. Жребий брошен.
– Будьте добры, можно поговорить с мисс Ватерлоо?
– А кто звонит-то?
– Скажите ей, это мистер Комсток. Она дома?
– Ну, погодите; схожу, гляну.
Пауза.
– Алло? Гордон, ты?
– Алло, алло, Розмари? Я только хотел сказать тебе, что, в общем, все решил.
– О… – несколько секунд она молчала, затем слегка дрогнувшим голосом спросила: – Так, и что же?
– Нормально, схожу к ним, наймусь, если возьмут
– Ой, Гордон, здорово! Ой, как я рада? А ты не сердишься? Не злишься, что это я тебя заставила?
– Да все в порядке. Я подумал тут, ну правда, надо хватать эту службу. Завтра схожу в контору.
– Как я рада!
– Будем надеяться, старик Эрскин не наболтал, дадут место.
– Конечно же, конечно! Только одно, милый, ты ведь оденешься прилично, да? Это всегда так важно.
– Ясно. Займу денег у Равелстона, выкуплю выходной костюм.
– Не надо ничего занимать, у меня отложено четыре фунта. Я сейчас побегу, еще успею отправить тебе телеграфом. Но обязательно купи ботинки новые и новый галстук, слышишь? И Гордон, умоляю тебя!
– Что?
– Наденешь шляпу, хорошо? Без шляпы в офис как-то неудобно.
– Черт! Года два не нахлобучивал. Что, непременно надо?
– Ну, без шляпы вид такой, знаешь, не солидный.
– Ладно, раз надо, напялю хоть котелок.
– Нет-нет, обычную мягкую шляпу. И ты, милый, успеешь ведь подстричься?
– Будь спокойна. Предстану в лучшем бизнес-виде: аккуратен, туповат, деловит.
– Милый, спасибо тебе, я так счастлива. Но надо срочно бежать, успеть деньги тебе отправить. Спокойной ночи, дорогой! Удачи!
– Спокойной ночи.
Гордон выскочил из будки. Что натворил? Слизняк! Продал все, изменил своей присяге! Долгую одинокую битву в момент закончил полной сдачей. Верую, Господи, клятвой в верности обрезаю плоть свою. Падаю ниц, каюсь и повинуюсь. Он шел с какой-то новой энергией. Что-то странное будоражило душу, струилось по всем жилам. Что? Унижение, стыд, отчаяние? Гнев, оттого что снова пресмыкаться перед деньгами? Тоска из-за бескрайней рутины впереди? Он напрягся, пытаясь уловить, выяснить новое непонятное чувство. И понял – стало легче.
Да, легче. Облегчение, освобождение, конец нищете, грязи и одиночеству, можно вернуться к нормальной жизни. А все гордые клятвы кучкой сброшенных наконец цепей. Так и должно было случиться, просто судьба взяла свое. Вспомнилось сочувствие на тугом румяном лице Эрскина, когда тот на прощание не советовал бросаться «хорошим местом», и свое возмущенно кипевшее внутри «никогда! ни за что на свете!». Даже тогда уже угадывался нынешний финал. Розмари с младенцем в утробе только повод, только предлог. Не будь этого, подвернулось бы, толкнуло что-то другое. Вышло так, как втайне, сокровенно желалось самому.
Что ж, очевидно слишком сильно бурлят жизненные соки, чтобы презреть обыденность и добровольно изъять себя из потока реальности. Два тяжких года проклинал мир денег, сражался с ним, скрывался от него, а в результате не одна нищета, вместе с ней явные пустота, тупик. От денег отрекаешься? Отрекись заодно от жизни. Но не тобой назначены земные сроки, не ты решаешь… Завтра явится он в «Альбион», подстриженный и свежевыбритый, солидный (не забыть бы кроме костюма пальто выкупить!), в шляпе скромной конторской гусеницы, ни следа лохматого поэта, вольно плюющего на рваные подметки. Возьмут, чего ж не взять такого, да еще с нужными фирме талантами. Готов, готов продать душу и усердно трудиться.
Дальше? Возможно, весь этот двухлетний бунт просто сотрется в памяти. Ну, некая задержка, легкая заминка в карьере. Быстренько привыкнет цинично щуриться, не думать дальше прямой выгоды, строчить баллады во славу чипсов. Так честно, праведно продаст душу, что искреннее забудет мятеж против тиранства Бизнес-бога. Женится и устроится, обретет достаток со всем набором: стричь лужайку, катать колясочку, слушать концерт по радио, взирать на фикус. Станет достойным, уважающим порядок солдатиком огромной армии, которую качает в метро утром на службу, вечером домой. Может быть, это даже хорошо.
Шаг его сделался спокойнее, ровней. Тридцатилетнему, с первой сединой, ему казалось, что он начинает взрослеть. Обычная история, кто в юности не бунтовал против лжи и несправедливости? Его бунт длился чуть подольше. Завершившись, однако, столь плачевно! Интересно, сколько отшельников в угрюмых норах втайне мечтали бы вернуться к пошлой суете? Впрочем, наверно есть и те, кто не мечтают. Кем-то неплохо сказано, что в нашем мире выживает только святой или мерзавец. Гордон Комсток не святой. Тогда, пожалуй, лучше скромным мерзавцем, без претензий. Пришел туда, куда хотел, сдался своим же потаенным желаниям и успокоился.
Гордон вскинул глаза – улица где-то рядом с его жильем, но незнакомая. Унылые, облезлые дома, по преимуществу из однокомнатных квартирок. Закопченный кирпич, оградки, беленые крылечки, в окнах портьеры с бахромой, частенько между ними билетики «сдается», почти везде фикусы. Стандарт жалкой благопристойности. В общем, улочка того сорта, что страстно грезилось разбабахать к чертовой матери.
Здешние жильцы – клерки, продавцы, мелкие торговцы, страховые агенты, водители трамвая – знают они, что их, марионеток, в каждом движении водят за ниточки? Нет, ничего они не знают. Не до того, столько насущных забот: родиться, жениться, плодить детишек, вкалывать, умирать. Может не так уж плохо раствориться среди них? Пусть вся наша цивилизация на жадности и страхе, в частной жизни рядовых обывателей это загадочно преображается в нечто пристойное. За своими нарядно обшитыми шторками, со своей ребятней и лаковой фанерной мебелью, принимая и добродетельно чтя кодекс денег, вот эти самые низы среднего класса все-таки ухитряются блюсти приличия. Как-то умеют перетолковать скотский рабовладельческий устав в понятия о личной чести. И держать фикус для них значит «держаться достойно». Кроме того, они живучие. Плетут саму вязь жизни. Делают то, что недоступно ни святым, ни возвышенным душам, – детей рожают.
А этот фикус просто древо жизни, пришло вдруг в голову.
Карман оттягивала рукопись. Гордон достал пачку свернутых, мятых, истрепавшихся по краям листов. Всего четыре сотни строк, плод добровольного двухлетнего изгнания, жалкий недоносок. Ладно, покончено. Поэма! Еще чего, стихи в 1935-м!
Куда ж это теперь? Самое правильное – порвать, в унитаз спустить. Но снова запихивать в карман, тащить до дома… Ага, решетка над уличным стоком. С ближайшего окна из-под волана шелковой желтой занавески поглядывал красавец фикус.
Гордон отогнул страницу «Прелестей Лондона», в чернильном хаосе мелькнула лихорадочно записанная строчка. Сердце сжалось. Кое-что было вроде не совсем ужасно. Если б только когда-нибудь закончить! Столько вбито сюда и разом малодушно выкинуть? Оставить? Спрятать, урывками потихоньку работать, пытаться довести? Что-то, может, и выйдет.