– Ты как язычница какая. Скорые помощники…
– Дак в твоей же церкове святых по стенам развешано – Пантелеймон, Никола, Георгий да Владимир. Значить, один Боженька со всем не управится. И мне они заступники и скорой помощи податели.
– Кто к тебе на помощь приходит, тебе неведомо. Сама не знаешь, что творишь! Гордыня тебя снедает…
– Вот слова-то умные ты выучил в своих семинариях, а вот что постишься по средам и пятницам – сомневаюсь. Вон брюхо какое наел, батюшка, на постных-то щах! Стыдоба!
– От гордыни твоей все грехи, баба Нюра…
– А ты не гневись, батюшка, – гневиться-то грех смертный! Да ежели бы я с чертями какими зналась, прости господи, – (отец Митрофаний положил широкое крестное знамение), – я б в церкву не ходила! Не виновата я, что ко мне идуть, а к тебе не идуть!
– Ко мне идти – значит, над собой работать! Душу свою выращивать! А к тебе-то на все готовое. Пусть полюбит, а ты – пусть. Пусть болезни не будет, а ты – пусть. Потом-то аукнется! Господь дал испытание, и не тебе решать – зачем. Внучек-то своих, небось, день и ночь сахаром не кормишь – зубы заболят, знаешь!
– Знаю, батюшка, знаю… Может, и аукнется… Так ведь я чуть-чуть. Вон и дохторша лекарства даеть. А про любов – я никогда! Тут уж что Бог послал… А Господь милостив!
После очередного разговора с батюшкой бабка заметно огорчилась. Подвязала платочек с голубыми незабудками потуже под подбородком. Пождала губы гузкой и строго глядела перед собой. Вышла из церкви. Обернулась, быстро перекрестилась и что-то зашептала. Я разобрала только последние слова.
– Зло сняла, подельнику отдала. Словом Божиим укрылась. Милостыней откупилась.
Она быстрым движением вынула из сумки краюшку хлеба и, проходя мимо, положила в шапку перед молодым парнем в десантной форме. Он сидел перед церковью на земле, и ног его нигде не было видно. Когда я это вдруг осознала, будто кусок льда прокатился по мне от макушки до пяток. Раньше ничего подобного я не видела.
– Мать! Ты чего! – недобро сказал он. И вдруг стал стучать себе в грудь и нараспев рвать себе душу. – Мне печаль залить не на что! А ты мне корку, как собаке… Эх ты… Все вы такие! А я, смотри…
Но бабка прошла и не оглянулась.
Мы возвращались из Колокольного пешком. Шли часа полтора. И всю дорогу она молчала.
А я все оглядывалась на гору с церквушкой на вершине. Пыльная двухколейка петляла среди полей и перелесков. А между двумя колеями шла гряда, заросшая розовым иван-чаем. Я шла по ней и стучала веткой по распушенным коробочкам с семенами. Что-то терзало меня изнутри. Этот несчастный безногий солдатик и бабушкина краюха хлеба.
– Баб Нюр, – спросила я наконец, – чего ты ему денег не дала? Жалко ведь…
– Когда порчу снимешь, деньгами не откуписся. Все на тебе останется. Милыстыню только хлебом можно давать. Подашь – и уходи. И главное самое – не оглядывайся, даже ежели звать будут. Ты, Гелка, об этом помни. Авось пригодится.
У бабы Нюры я пробыла до Рождества. Отдыхать с непривычки стало тяжеловато. Первое упоение полной свободой прошло. Туманное будущее несколько настораживало. Надо было возвращаться. Куда-то устраиваться. Как-то жить.
– Ты мне что-то, Геля, не нравишься. Завидует тебе кто-то, похоже… – Роза покачала головой и заглянула черными глазами прямо мне
в душу.
Я неопределенно пожала плечами. Завидовать, на мой взгляд, было абсолютно нечему.
– Ну была зарплата приличная. Может, и завидовали, – неуверенно предположила я.
– Да можешь мне ничего не рассказывать, я и так все вижу.
– А что ты видишь? – осторожно спросила я. – А?
Роза деловито вытерла руки о передник.
– Вижу, что тощая. И мужики от тебя разбегаются. А почему – пока не знаю.
– Да не разбегаются от меня мужики, – запротестовала я.
– Да потому что уже все разбежались, – прямо рубанула Роза. – Сглазил тебя кто-то, милая.
– Сглазил? – переспросила я. – Бабушка бы заметила.
– Она и заметила. – Роза отчего-то рассердилась. – Яйцо в воду разбила и возле кровати на ночь поставила.
– И что? – пробурчала я. Очень не хотелось знать правду.
– Пленкой затянулось, – сварливо ответила Роза.
– Бабка же сняла! – недоумевая, сказала я. -В бане пошептала.
– Если бы все было так просто, не было бы в жизни никаких несчастий, – озабоченно вздохнула Роза. – И баба Нюра – не колдовка. Так, зубы заговорить может, порчу в спину отчитает. Народ-то к ней за тем и ездит. А вот цыганский сглаз-то ей не по плечу, не по плечу…
– Меня цыганка, что ли, сглазила? – напряженно спросила я.
– Не знаю, Гелка. Я сейчас не про тебя. Я про бабку. Если бы все было так просто, жили бы мы с Митяем по сей день вместе и горя не знали. Думаешь, бабка сынулю своего так просто бы оставила – погибай, сынок, живи, как знаешь. Она его спасала. И заговоры читала. И над ним. И надо мной. Только все бестолку. Нас не иначе как на свадьбе сглазили. Ух, знала бы кто – убила! А ведь все они могли… Все говорили, чтоб за русского не выходила. И мать моя, старуха.
– А ты? Ты же должна знать. У своих спроси, как снять… – Никогда мне никто об этом не рассказывал!
– А то я не спрашивала! Говорят, кто наслал, тот и снять может. – Она помолчала, а потом добавила нехотя: – Только вот матери моей давно на свете нет. А я чувствую, что это как раз она и была. За то, что не послушалась, наказать меня решила. – Роза презрительно ухмыльнулась. – Я ж за русского вышла. Предала своих.
– Да как ты их предала-то? Двадцатый век на дворе!
– А вот так. Им надо было, чтобы я на полу спала и книжек не читала. Чтобы не одна у меня дочка была, а десять. Чтобы знала свое место. На рынке торговала, всех обсчитывала. – Роза говорила спокойно. Видимо, так часто обо всем этом думала, что уже и злости не осталось. – А я в Пскове техникум окончила. От рук совсем отбилась. С Митяем повстречалась… – Она запнулась. Заправила за ухо с золотой сережкой прядь густых волос, стриженных каскадом. Сколько я ее помню, она всегда красилась в каштановый. Не хотела, чтобы ее чернота сразу бросалась в глаза. Да разве такое скроешь! – В общежитии жила. Вот мне жизнь-то и попортили. Бабка за Митяя Богу молится. А он все ниже пола падает, – сверкнула глазищами и горько добавила: – Пропащий совсем. Жалко… А какой был!
– Какая ж мать своему ребенку такое сделает? Что ты!
– Я потому и думаю, что она. Мне-то ничего. Я вон – здоровая, как бык. И Райка – тьфу, тьфу, тьфу. А мамка моя злопамятная была. Митьку сразу невзлюбила.
– Тетя Роза! – Я накрыла ее руку своей. Мне хотелось ее отвлечь от грустных мыслей. – А погадай мне лучше, пока бабушка не видит.
Роза, как фокусник, вытащила колоду из складок своей широкой юбки.
– На. Сдвинь колоду. Карты правду говорят. Бабушка не любила, когда Роза гадала.
«Жизнь прогадаешь, – говорила она. – Что будет, знать не надо». Но мне почему-то ужасно хотелось, чтобы Роза мне что-нибудь сказала.
– На сердце у тебя… – Роза заставила колоду перелететь из одной руки в другую. Я с завистью хмыкнула. У меня так не получалось, хотя Роза не раз пыталась научить. – Разлучница.
Я напряженно вытянула шею. Роза выкинула ее на стол, пиковую, ухмыляющуюся.
– Под сердцем у тебя…
Колода веером перелетела в другую руку, и на стол вылетела карта. Но что там было, узнать не довелось. Дверь открылась, и в дом вошли запорошенные снегом бабушка и тетя Клава. Роза мгновенно сгребла карты со стола, и они исчезли там же, откуда взялись.
… Я уезжала. Но так никому из своих и не рассказала, что сделала то, что делать мне было категорически запрещено бабушкой еще в ранней юности. Что воспользовалась знанием себе во вред и приворожила того, кто был мне совсем не нужен. Приворожила из собственного тщеславия. Хотелось доказать себе свою женскую силу, а по-честному не получалось.
Навязала тогда при Луне узелков, да на каждый узел по привороту. Как веревке деревом живым не стать, так рабам Божиим Ангелине и Антону врозь не живать. Как все едят хлеб белый, едят хлеб серый, едят хлеб черный, едят и не наедаются, к хлебу тянутся, так раб Божий Антон не пресыщается, к рабе Божией Ангелине тянется. Как этот узел крепко вяжется, так и слово мое крепко. Делу и слову моему ключ, язык, замок.