Забавно застать чужую комнату врасплох. Мебель, когда я включил свет, оцепенела от удивления. На столе лежало письмо, -- опустошенный конверт, -- как старая ненужная мать -- и листок, в сидячем положении, как большое дитя. Но жадность, трепет, стремительное движение руки -- все это оказалось не к месту. Письмо было от неизвестного мне лица, от какого-то дяди Паши. Ни одного намека на Смурова. И если это был шифр, то все равно ключа я не знал... Я перепорхнул в столовую. Изюм и орехи в вазе и рядом, на буфете же, распластанная, ничком лежащая книга, -- приключения какой-то русской девицы Ариадны. Дальше, в Ваниной спальне, было холодно от раскрытого окна, и странно было глядеть на кружевной убор постели и на туалетный алтарь, где мистически блестело граненое стекло. Орхидеи нигде не оказалось, но зато к столбику лампы была прислонена фотография. Ее снял Роман Богданович при вспышке магния, за ней узкое лицо Мухина, а слева от Вани черный локоть, -- все, что осталось от срезанного Смурова. Улика поразительная! На Ваниной кружевной подушке вдруг появилась звездообразная мягкая впадина -- след от удара моего кулака, и вот я уже был в столовой и, еще вздрагивая, пожирал изюм. Тут я вспомнил секретерчик в гостиной и беззвучно к нему подбежал. Но в это мгновение донеслось с парадной двери металлическое ерзанье ключа. Я стал поспешно отступать, поворачивая за собой выключатели, и вот -оказался в маленькой, шелковой комнатке, смежной со столовой. Пошарив в темноте, я натолкнулся на оттоманку и лег плашмя, словно зашел и вздремнул.
Меж тем из прихожей зазвучали голоса -- обеих сестер и Хрущова. Неужели мое бесплотное порхание по комнатам продолжалось три часа? Там успели сыграть пьесу, а тут человек только пробежался через три комнаты... Неужели же целый час я думал над письмом в гостиной, целый час над книгой в столовой, целый час над снимком в странной прохладе спальни?.. Ничего не было общего между моим временем и чужим.
Хрущов, вероятно, сразу пошел спать, так как в столовую сестры вошли одне. Дверь из моей шелковой тьмы была неплотно прикрыта: яркая щель. Я верил, что сейчас узнаю о Смурове все, что хочу.
-- ...но довольно утомительно, -- сказала Ваня и тихо заохала, выражая для меня в звуках зевоту.
-- Дай мальцбиру, чаю не нужно. -- Легко шаркнул стул, придвигаемый к столу.
Долгое молчание. Потом голос Евгении Евгеньевны, -- так близко, что я с опаской покосился на световую щель.
-- ...главное, пускай он поставит свои условия. Это главное. Не знаю, мне это пастила не нравится.
Опять молчание.
-- Хорошо, я ему скажу, -- сказала Ваня. Зазвенело что-то, упала, что ли, ложечка, и снова -- длинная пауза.
-- Посмотри, -- сказала Ваня и усмехнулась.
-- Что это, из дерева? -- спросила сестра.
-- Не знаю, -- сказала Ваня и усмехнулась опять.
Погодя зевнула Евгения Евгеньевна, еще уютнее, чем Ваня.
И все. Они сидели еще довольно долго, чем-то звякали, щелкали щипцы и со стуком ложились на скатерть, но разговоров больше не было. Затем опять задвигались стулья, Евгения Евгеньевна вяло проговорила:
-- Ах, это можно так оставить, -- и дивная щель, от которой я столь многого ждал, внезапно погасла. Где-то стукнула дверь, далекий Ванин голос что-то сказал, уже неразборчиво, -и затем тишина, темнота. Я еще полежал на оттоманке и вдруг заметил, что уже рассвет, и тогда осторожно выбрался на лестницу, вернулся к себе.
Я представлял себе довольно живо, как Ваня маленькими ножницами отхватывала ненужного ей Смурова. Но могло быть и другое: иногда отрезают, чтобы обрамить отдельно. И вот -чтобы подтвердить эту последнюю догадку -- совершенно неожиданно явился из Мюнхена дядя Паша. Он ехал в Лондон к брату и пробыл в Берлине всего два дня. Племянниц своих он очень давно не видел и был склонен вспоминать, как Ваня будто бы ходила под столом и как он -- за это хождение, вероятно, -перекидывал ее через колено и шлепал. На первый взгляд этот дядя Паша казался бодрым пятидесятилетним мужчиной, но стоило только вглядеться попристальнее, и он у вас на глазах разрушался. Было ему не пятьдесят, а семьдесят, и ничего нельзя было себе представить ужаснее, чем эта смесь моложавости и дряхлости. Веселенький, говорливый труп в синем костюме, с перхотью на плечах, очень бровастый, с бритым подбородком и с замечательными кустами в ноздрях, -- дядя Паша был подвижен, шумен и любознателен.
В первое свое появление он громким шепотом расспрашивал Евгению Евгеньевну про каждого гостя и не стесняясь тыкал то туда, то сюда указательным пальцем с бледно-лиловым, чудовищно длинным ногтем. А на следующий день произошло одно из тех совпадений, которые почему-то так часты, ибо есть какой-то безвкусный, озорной рок, вроде вайнштоковского Абума, который вас заставляет в первый день приезда домой встретить человека, бывшего вашим случайным спутником в вагоне. Чувствуя уже несколько дней странное неудобство в простреленной груди, словно сквозняк, я отправился к русскому доктору, и в приемной сидел, конечно, дядя Паша. Пока я раздумывал, подойти к нему или нет (полагая, что со вчерашнего вечера он успел забыть и лицо мое, и фамилию), этот дряхлый болтун, боявшийся утаить крупицу зерна из закромов опыта, разговорился с незнакомой ему пожилой дамой, падкой, очевидно, до всякой чужой души. Сначала я за разговором не следил, но вдруг имя Смурова заставило меня встрепенуться. То, что я узнал из торжественных и пошлых слов дяди Паши, было так важно, что, когда он наконец исчез за докторской дверью, я сразу ушел, не дожидаясь очереди, и притом совершенно бессознательно -- словно я к доктору пришел только для того, чтобы послушать дядю Пашу: окончилось представление, и я ушел. "Вообразите, -- рассказывал дядя Паша. -- Из малютки вышла настоящая роза. Я, старый воробей, и сразу смекнул, есть кавалер. Вот Женечка мне и говорит, это большой, дядя Паша, секрет, не нужно разглашать, но она давно влюблена в этого самого Смурова. Ну, мое дело, конечно, сторона. Смуров так Смуров. Но смешно подумать: я, бывало, эту девчонку -- раз-раз! -- по голеньким ягодицам, а теперь -- гладь, и невеста. Прямо молится на него. Ну, что же, мы с вами, сударыня, пожили, -пускай и другие..."
Итак -- свершилось. Смуров любим. Очевидно, Ваня, близорукая, но чуткая Ваня, разглядела что-то необычное в Смурове, поняла что-то в нем, его тихость ее не обманула. Вечером того же дня Смуров был особенно тих и скромен. Но теперь, когда наблюдателю было ясно, какое счастье над Смуровым стряслось, -- именно стряслось, ибо есть такое счастье, которое по силе своей, по ураганному гулу, похоже на катастрофу, -теперь можно было разглядеть некий трепет в его тихости, некий румянец радости сквозь его загадочную бледность, и, Боже мой, как он смотрел на Ваню! Она опускала ресницы, ноздри у нее вздрагивали, она даже покусывала губы, скрывая от всех свои прелестные чувства. В этот вечер, казалось, что-то должно разрешиться.
Бедного Мухина не было. Хрущов тоже отсутствовал. Зато Роман Богданович (набиравший материал для дневника, который он еженедельно, со стародевичьей аккуратностью, посылал в виде писем приятелю в Ревель), был в тот вечер звучен и навязчив. Сестры, как всегда, сидели на диване. Смуров стоял, облокотившись о рояль, и смотрел, смотрел на гладкий Ванин пробор, на смугло-розовые щеки... Евгения Евгеньевна несколько раз вскакивала и высовывалась в окно: должен был прийти попрощаться дядя Паша, и она хотела непременно поднять его на лифте.
-- Я его обожаю, -- смеясь говорила она. -- Он ужасный чудак. Вот увидите, он ни за что не позволит, чтобы его поехали провожать.
-- Вы играете? -- любезно спросил Смурова Роман Богданович, многозначительно косясь на рояль.
-- Играл когда-то, -- спокойно ответил Смуров, поднял крышку, мечтательно посмотрел на оскал клавиатуры и опустил крышку опять.
-- Я люблю музыку, -- конфиденциально сообщил Роман Богданович. -- Помнится, когда я был студентом...
-- Музыка, -- сказал Смуров, повысив голос, -- иногда выражает то, что в словах невыразимо. В этом смысле и тайна музыки.