Прощанье с бабушкой… Тяжело. И вот… Москва. О, сколько было всего в Москве! Как я вбирала всю ее! Я днями жила в Третьяковской галерее, в Музее, всюду. Театры… И… заграница. Не буду ее описывать. Ты знаешь. Я ехала восторженно, ища правды. Правды. Я обо всем мечтала. Ах, Ваня, как в письме тесно. Сколько всего было!!! В душе же, — было, помню, одно искание: цель и оправдание жизни. Не только моей, маленькой, но общей, целой. Я мучилась этим ужасно. Меня и религия тогда тревожила. Я все искала справедливости. Я даже иногда начинала молиться за Иуду, т. к. видела в нем выполнителя Великого Плана. Я с 7 лет этим вопросом мучилась. Да, с 7 лет. Папа в отчаянии был от моих таких вопросов. Я мучалась своей бесцельностью, ненужностью. Выплакивала ночи. Искала, ждала чего-то. Ответа. Ставила ставки на большое, разочаровывалась, падала духом… Помню, однажды 2 раза в один день бегала к исповеди, ища ответа, стегая себя, свою душу. Я много тогда жила внутри.
В Берлине мы попали в русский дом при кладбище378. Отживающие люди, — «кунсткамера». Влачилась жизнь. Я ездила на лекции в Русский институт379. Без интереса. Скучала о подругах, о Володе, о России. Показалось мне здесь все бездушно, безыдейно. Мы больше _т_а_м_ за свое боролись, всюду. Была же тут какая-то сытая праздность. Я не нашла себе друзей по духу. Меня баловали в Институте. Весело было. Было на факультете 3 Оли. Всего 3 девушки и все 3 — Оли. Я бегала девчонкой, с косами. Хохотушка была, и кругленькая тогда. Так было до весны 24 г.
Перед Рождеством, вдруг появился в русском доме некто. Этот некто оказался только что выпущенный из тюрьмы по политическим делам (оправданный), русский. Я не знаю, что там было, — кажется хорошие «друзья» оклеветали. Но вот, в пост, к Пасхе я готовила церковь. Делала цветы. Я выдумала на настоящие большие сучья деревьев накалывать розеточки из нежной розовой бумаги под цвет персика. Было очень эффектно. Все думали, что это живые. И вот я за работой этой слышу голос, полный скептицизма и желчи. Что-то вроде, что Царство Небесное зарабатываю. Это и был этот некто, этот N.
Ну, до следующего письма.
82
О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву
20. XI.41
Бесценный мой! Писала тебе, послала одно, другое написала, — не пошлю (слез там много и даже на бумаге), не надо. Пишу сейчас еще. Все думы о тебе. Сию минутку открыточка твоя еще от 13-го, а утром было твое expres от 13/14. Видишь, почти одновременно! Я не могу выразить тебе всего, что меня волнует. Душу твою я возношу, к ней приникаю, целую сердце твое! Как мог ты мне сказать, что может у меня быть счастье «хотя бы не со мной» (т. е. не с тобой)!? Как мог? Нет, после тебя, твоего сердца, твоей песни дивной, неземной… кто же дать может… счастье?? Не буду уходить в это дальше… Дойду до того же, что и в непосланном письме… До слез. Я рада, что живу тобой. Что где-то ты меня любишь, далекий! За что? Так?
Мне страшно того, как ты меня рисуешь. Твоя открытка, — ты там о «Путях Небесных», о моем в них. Мне жутко. На такую высоту возносишь. Ванечка, милый, поверь мне, это не слова, не «скромничанье», не напрашивание на комплименты… — это — _п_р_а_в_д_а, что скажу тебе: — я ужасно смущаюсь, что ты меня с твоим _В_е_л_и_к_и_м_ вводишь в твое Святая Святых. И еще: ты о читателях-читательницах, об Истории Литературы Русской пишешь. Мне стыдно убожества своего. Я же не стою этого! У меня ни чуточки не говорит ни честолюбие, ни тщеславие от этого, — но мне просто неловко, совестно.
Поймешь? Куда же мне, такой простушке! — Пойми ты! Ты не говори никому обо мне, а то я глаз не покажу! Я — только для тебя, тебя самого, не писателя. Это уж твое дело… для чего я тебе, но… ты не говори никому, что я такая (как ты меня видишь). Я — просто обыкновенная. Когда же у меня будет твой портрет?! М. б. посылать можно? Я постараюсь тебе мой послать. Я боюсь тебя спрашивать о визе. Неужели без надежды? Или ты не хочешь больше?
Я боюсь за тебя зимой, — простудишься в пути еще?! Я буду волноваться ужасно! Письмо твое о страданиях твоих с 1936 года, я взяла в сердце. Мне скорбно и за тебя и за страдалицу твою, О. А. Как ужасно о Сереженьке380! Скажи, родной, если не больно слишком, отчего скончалась О. А.? Кто-то говорил, что воспаление легких. Как ты все вынес? Как мне больно, как рвешь ты мне сердце словами: «ныне отпущаеши…» Ну, неужели ты не сознаешь, что это для меня?! Я боюсь отдать отчет этим словам, представить их! Не могу! Милый, не надо так! Как мне больно! Ты это уже однажды мне писал, давно. Тогда мне было тоже уже больно.
Но… теперь..? Ивушка, ты пишешь, что мучился моим молчанием 8-го и 9-го, но у тебя же (по твоим словам) были мои письма от 29-го уже 6-го. Объясни. Я ничего не понимаю. Я послала 3 expres — все 30-го, одно, кажется, писала 29-го. Ах, пока не забыла: не посылай на Сережу ничего для меня! Если ты деньги пришлешь, то я серьезно очень разгневаюсь. Не шути со мной тогда. С. пошлет обратно. Не надо ссориться. Умоляю. Мне ничего не надо. Деньги у меня есть! Духов, — не надо тоже. Я понимаю, что тебе хочется это, но меня смущает. Не надо. Те, что я от Guerlain имела, давно… тех нет здесь, как вообще ничего из Парижа. Есть еще несколько Коти, случайно. Но те, Guerlain, — я не могу принять, — они дорогие, я не хочу! Когда увижу тебя, то и будет, а сейчас — не надо! Ты понимаешь — мне совестно!? Книги твои я принимаю с восторгом! Я обожаю тебя, Иван мой милый! Преклоняюсь. Великий, чудный, прекрасный, гениальный, Иван Сергеевич[144]! Какой ты добрый, милый к людям, чуткий! Душенька моя! Нет, для тебя не может давать Господь испытаний. Это мне: — «…и Аз воздам…»381 Мне, гадкой, за то, что м. б. хотела в жизни не только видеть шипы, за то что позволяла себе «играть», забыться, не думать… Не часто это было. Я всегда людей жалела, берегла их сердце. А сама я часто страдала, себя я не щадила. За что же так жестоко теперь? За что же ты страдаешь?! Я помню, как я однажды, сперва увлекшись одним врачом382, приват-доцентом, не зная о нем ничего подробно, встречалась с ним. У нас в клинике, на вечеринках пел он (дивно), был эстет и музыкант. Когда-нибудь, если хочешь, расскажу больше. Был в форме S. A.383, — для меня символ борьбы с большевизмом. Это было [в] 1934 г. Искусство, поездки на его машине за город, прогулки. Редко, 1–2 раза, вечером и даже за полночь вино, шампанское… Я знала о нем очень мало. О его личной жизни. Видела его только. Узнала, что он женат. Это было мне ужасно. Помню, как я его убеждала забыть меня. Я упрекала себя в легкомыслии, в увлеченности, я не смела так, должна была отдавать отчет! Я тотчас же ему сказала, что не могу продолжать видеться. Ничего особенного в этих встречах не было. Но не хотела я больше привязываться дальше. Он уверял, что с женой у него все кончено, что они только под одной кровлей, а что ей он не муж давно.
Что ей это — все равно. Не правда это было. Я все потом узнала, случайно. Она очень страдала. Не из-за меня… со мной ничего не было большого, — бывали до меня, другие. Но не думай, однако, что это был «Draufgänger»[145] — нет, — не знаю почему. Я умоляла его меня забыть. А он-то: дежурил у клиники, к нам на дом приходил, с Сережей говорить хотел, с родителями. Всюду искал меня, не отдавал жизни. Я стойко уходила. Господи, Ты видел, не хотела я чужих слез. Я ее жалела. Я знала, что ее он ценил, что не все у них еще сломалось. Были дети, четверо и один еще приемыш, калека — пациент его.
Я это все узнала. Удивительно узнала. И я ему писала. Просила во имя любви ко мне понять, что я не могу около него остаться, что это против моего душевного уклада. Не понял и вот что писал: «Der Brief, den Du mir schriebst, und den ich eben nochmal durchlas, ist eine Offenbarung. So herzig, wie Du mir schriebst, soil ich Dein Kamerad bleiben.