Литмир - Электронная Библиотека

Не мог я дознаться, на каком народном предании основываясь, покойный князь Воронцов назвал в своих Мошнах гору обыкновенную Святославовою горою, с которой будто бы этот пьяный варяг-разбойник любовался на свою шайку, пенившую святой Днепр своими разбойничьими ладьями. Я думаю, это просто фантазия сиятельной башки, и ничего больше. Сиятельному англоману просто пожелалось украсить свой великолепный парк башнею в роде маяка; вот он и сочинил народное предание, приноровив его к местности, и аляповатую свою башню назвал башнею Святослава. А Михайло Грабовский (не в осуд будь сказано) чуть-чуть было документально не доказал народного предания о Святославовой горе. [199]

Капитан наш — спасибо ему — догадался сегодня из своей каюты-ажур сделать посредством кошм каюту-темницу и учредил в ней чугунную печь, и я теперь буквально нахожусь в теплых объятиях друга. Вот тебе и волжские комары, которых я так боялся.

8 [сентября]. Утро ясное, тихое, с морозцем. Левый берег Волги от Царева-кургана заметно понижается и сегодня рано я его увидел таким точно, как и до Самары: ровный, плоский, однообразный. Правый берег попрежнему угрюмо возвышен и покрыт мелким лесом. Если бы и можно было рисовать, то совершенно рисовать нечего, кроме разве огромной расшивы, стоящей на якоре посредине Волги, как на зеркале.

Я рассчитывал, что казенные смотровые сапоги послужат мне, по крайней мере, до Москвы, а они и до Симбирска не дотянули, изменили проклятые, то бишь казенные. Иван Никифорович Явленский заметил этот ущерб в моем весьма нещегольском костюме и предложил мне свои сапоги из числа запасных, за что я ему сердечно благодарен. Сапоги его пришлись мне по ноге, и я теперь щеголяю почти в новых сапогах, вдобавок на высоких каблуках, что мне не совсем нравится, но дареному коню в зубы не смотрят.

9 [сентября].

Симбирск — от видишь,

А неделю идешь. Бурлацкая поговорка

С восходом солнца, далеко, на пологой возвышенности, упирающейся в Волгу, показался Симбирск, т. е. несколько белых пятнышек неопределенной формы. Матрос вахтенный, указывая мне на беленькие пятнышки, проговорил бурлацкую поговорку, которую я туг же и записал. От Сенгилея до Симбирска 50 верст, и это пространство мы прошли не в продолжение недели, но в продолжение битых десяти часов. “Князь Пожарский” сегодня как-то особенно медленно двигался вперед. А может быть, мне это так показалось, потому что Симбирск не сходил с горизонта, в котором мне хотелось побывать засветло, взглянуть на монумент Карамзина. [200] Симбирск, вместо того чтобы приблизиться ко мне, он, увы, совершенно скрылся за непроницаемой завесой, сотканной из дождя и снега. Мерзость эта усиливалась, вечер быстро близился, и я терял надежду видеть на месте музу истории, которую я видел только в глине в мастерской незабвенного Ставассера. [201] Чего я боялся, то и случилось. Едва к пяти часам “Князь” положил свой якорь у какой-то досчатой пристани. Прочая декорация была закрыта дождем со снегом. Несмотря на все это, я решился выйти на берег. Черноземная моя родная грязь по колена, и ни одного извозчика. Промочивши в луже и грязи ноги, я возвратился, нельзя сказать благополучно, на пароход.

Другой раз я проезжаю мимо Симбирска. И другой раз не удается видеть мне монумент придворного историографа. Первый раз в 1847 году меня провез фельдъегерь мимо Симбирска; тогда было не до монумента Карамзина. Тогда я едва успел пообедать в какой-то харчевне или, вернее сказать, в кабаке. Во мне была (как я после узнал) экстренная надобность в Оренбурге и потому-то фельдъегерь неудобозабываемого Тормоза {Николай I.} не дремал. Он меня из Питера на осьмые сутки поставил в Оренбурге, убивши только одну почтовую лошадь на всем пространстве. Теперь же, в 1857 году, вместо экстренности, ночь, и с такими отвратительными вариациями, что глупо бы и думать о монументе Карамзина.

По случаю двадцатиоднолетней супружеской жизни Катерины Никифоровны Козаченко, за завтраком побороли мы двух великанов, под именем — пироги с разными удивительными внутренностями, и по этому-то необыкновенному случаю обедали поздно, ровно в 7 часов, и ровно в 7 часов положил рядом с “Князем” якорь пароход Сусанин. Капитан “Сусанина”, Яков Осипович Возницын, [202] был приглашен самим хозяином к обеду. По случаю неудачи видеть Симбирск и монумент Карамзина у меня родился и быстро вырос великолепный проект: за обедом напиться пьяным, но, увы, этот великолепный проект удался только вполовину.

После обеда зашли мы в капитанскую светелку (так называют волжские плаватели-матросы надпалубную капитанскую каюту) и принялися за чай. Между прочими интересными разговорами за чаем, Возницын сказал, что он после закрытия волжской навигации едет в свое поместье (Тверской губернии) по случаю освобождения крепостных крестьян. Он хотя и либерал, но как сам помещик проговорил эту великолепную новость весьма не с удовольствием. Заметя сие филантропическое чувство в помещике Тверской губернии, я почел лишним завести разговор с помещиком о столь щекотливом для него предмете. И не разделив восторга пробужденного этой великой новостью, я закутался в свой чапан и заснул сном праведника.

В 6 часов вечера приходил к капитану нашему некий герр Ренинкампф [sic!], агент компании фирмы Меркурий, пошлая, лакейско-немецкая и ничего больше, а, между прочим, эта придворно-лакейская физиономия принадлежит статскому советнику и председателю какой-то палаты, чуть ли не казенной! [203]

10 [сентября]. Вчерашний мой великолепный, вполовину удавшийся проект сегодня, и то уже слава богу только вечером, удался, и удался с мельчайшими подробностями, с головною болью и прочим тому подобным. [204]

11 [сентября]. Так как от глумления пьянственного у Тараса колеблется десница, и просяй шуйцу, но и оная в твердости своей поколебася (тож от глумления того ж пагубного пьянства), вследствие чего из сострадания и любви к немощному, приемлю труд описать день, исчезающий из памяти ослабевающей, дабы оный был неким предречением таковых же будущих и столпом якобы мудрости (пропадающим во мраке для человечества, не быв изречено литерами). Мудрости, говорю, прошедшего. Историк вещает одну истину, и вот она сицевая.

“Борясь со страстями обуревающими — и по совету великого наставника — “не иде на совет нечестивях — и на пути грешных не ста, блажен убо” — и совлекая ветхого человека — Тарас, имя рек. вооружася духом смирения, удаливыйся во мрак думы своя — ретива бо есть за человечество — во един вечер был причастен уже крещению духом по смыслу св. писания окрестивыйся водою и духом — спасен будет”, вкусил по первому крещению водою (в зловонии же и омерзении непотребного человечества — водкою сугубо прозывающе) — был оный Тарас зело подходящ по духу св. Евангелия — пропитал бы зело, не остановился на полпути спасения, глаголивый “Елицы во Христе крестися — во Христе облекошася”. Не возлюбивой — по писанию и немощи телес — достичи сего крайнего предела иже ангелы уподобляется. Тарас зашел таки далеко, уподобясь тому благоприятному состоянию, каким не все сыны божии награждаются — иже, на языце порока и лжи, тлетворной, мухою зовется. И бе свиреп в сем положении, не давая сомкнуть мне зеницы в ночи часа одного и вещая неподобные изреки грешному миру сему, изрыгая ему проклятия, выступая с постели своей бос и в едином рубище. — Яко Моисей преображенный, иже бе писан рукою Брюно, {Т. е. Бруни.} выступающим с облак повергшемуся во прахе Израильтянину, жертвоприносящему тельцу злату. В той веси был человек некий — сего излияния убояхуся — шубкой закрытые и тут же яко меличайшийся инфузорий легким сном забывся. Тут следует пробел, ибо Тарас имел свидетелем своего величия и торжества немудрого некоего мужа мала, неразумна и на языке того ж злоречия кочегаром зовомого, кой бе тих и тупомыслен на дифирамб невозмутимого Тараса — В. Кишкин.

P. S. Далее не жди тож от Тараса, о бедное, им любимое человечество, никакого толку, и большого величия, и мудрого слова, ибо, опохмелившийся, як некий аристократ (по преданию крестивыйся водкою), опохмеление немалое и деликатности не последней: водка вишневая, счетом пять, при оной цыбуле и соленых огурцов велие множество.

28
{"b":"954262","o":1}