Слушал это Микола, как сказку, в голове его еще стоял туман, и он даже не совсем был уверен, что это происходит уже на этом, а не на том свете. И, кроме того, сильно побаливал у него бок, так здорово припекло ему, — не то в смоляном котле, не то на печке.
Слез он с печи и видит: на столе горит свеча и лежит надрезанный хлеб. На тарелке жареная рыба, что-то такое в горшке, прикрытое полотенцем, и даже кутья в мисочке есть.
Провел он ладонью по глазам, окончательно пришел в себя и убедился, что все это происходит тут, на этом свете.
— А знаешь, Ганна, — сказал он, — это хорошо, что батюшка меня в работники берет. Значит, мы еще поправимся. И я тебе скажу, Ганна, хотя мы и бедные с тобою и не везет нам, уж так не везет, как только может не везти двум несчастным людям, — а все-таки на этом свете куда лучше, чем на том… Это уж ты мне поверь.
А когда они сели за стол и начали ужинать, Микола рассказал Ганне всё, что было с ним на том свете.
М. К. Петерс
Страшный пономарь. Святочный рассказ старого семинариста
I
Праздничные отпуски были для нас, семинаристов, большим событием в жизни, особенно для дальних, то есть для тех, которые жили не в губернском городе, где находилась семинария, а в уездных городишках или деревнях.
Отправлялись мы обыкновенно партиями человек в тридцать, а иногда и больше; собирались партии задолго до праздников; набирались они медленно, можно сказать, любовно; спервоначалу брались с разбором ближайшие родственники, потом присоединялись к ним знакомые которого-нибудь из участников партии, и уже перед самыми каникулами, для увеличения количества отправлявшихся, собирались просто «попутчики».
Перед Рожественскими праздниками 1859 года нас собралось едва двадцать человек. Что было тому причиной — наверное теперь не припомню: может быть, многих лишили отпуска, может быть, кто и раньше уехал с приехавшими в город родными, а кто остался у товарища в городе, не захотев пуститься в дальний путь, — одним словом, наш старшо́й, как ни бился, а и двадцатого-то человека разыскал, что называется, с грехом пополам, почти что накануне самого Сочельника.
Так или иначе, наколотилось нас двадцать человек, да вот, верно, быть греху: во всей нашей партии и половины-то не набралось больших семинаристов — все малыши, из первых классов. А пройти-то нам нужно было верст пятьдесят, то проселочной дорогой через поле, то просекой через лес; то был путь из страшноватых — пошаливали частенько, а деревни, которые и встречались по дороге, отстояли одна от другой так далеко, что в промежутках не только что человека можно было убить, а и всю-то нашу команду укокошить… и никто бы не явился на выручку. Знали мы все, что путь-то небезопасный, но, собираясь в былые времена большими партиями и запасаясь здоровенными дубинами, мы не боялись набега голодных побродяжек, тем более что в большинстве случаев мы были парни здоровые. Кулак великовозрастного семинариста мог положить на месте любого каторжника, а ноги у нас были развиты не хуже, чем у теперешнего велосипедиста-гонщика.
Ну, так вот, за несколько дней до отпуска собирает нас старшо́й на совещание: как быть и что решить. Собрал-то он не всех, — что ж малыши-то смыслили, — а только тех, кто был в силе и в разуме; таких-то набралось нас семь человек.
— Что же нам, братцы, делать? — спрашивает старшо́й.
Парень он был сильный, высокий, статный: косая сажень в плечах; волосы — что твоя львиная грива, шапкой на голове торчат!
Голос зычный, звонкий, на клиросе первым басом пел и в дьяконы идти собирался; имя его было Понтий Кандидиевский, но все звали его Понтием Пилатом, на что он каждый раз, добродушно улыбаясь и скаля свои крепкие белые зубы, подносил к самому носу шутника свой увесистый здоровенный кулачище.
«Этого хочешь отведать за Пилата? Ирод!» — говорил он низким басом.
— Что же нам делать, братцы? — озабоченно повторял он на совещании, обводя нас своими веселыми голубыми глазами, в которых опытный наблюдатель заметил бы на сей раз тревогу.
И такой наблюдатель нашелся. Семинарист старшего класса, маленького роста, худой и бледный, с узенькими бегающими глазами, обрадованным и злым голосом спросил Понтия:
— Неужто наш Понтий Пилат струсил придорожного подбродяжки?
На этот раз Понтий не обратил внимания на прозвище и продолжал шагать по аудитории, в которой мы собрались на совещание.
— Малышей много, — говорил он, ероша волосы, — что как… я буду в ответе?.. Да и зачем башку под топор-то поставлять…
— Что же делать? Неужто на праздники оставаться в этой постылой клетушке? — проговорил мягким баритоном высокий семинарист, обводя стены аудитории презрительным взглядом.
— Тебе что! — отозвался широкоплечий приземистый парень с красным прыщеватым лицом. — Ты весной бросишь эту лачугу, а каково-то нам?.. Еще год эту лямку тянуть… да вдруг домой на Святки не смахать?!
— Что с малышами делать? Ведь я в ответе… — твердил Понтий.
Все заговорили в один голос и запротестовали; громче всех ораторствовал маленький худыш, злобно сверкая глазами на Понтия, которого крепко недолюбливал за его авторитет и мощь; он всегда был рад чем-нибудь досадить ему. Звали его Ветхопещерников.
— Ты просто, Пилатушка, трусишь… Так и сознайся, а нечего на малышей сваливать. Хвастлив да труслив — знаешь, кому брат? — ехидно спросил он, и все дружно и весело засмеялись.
Понтий дрогнул от это смеха, вытянулся во весь свой могучий рост, хлопнул дланью по своей широкой груди и, точно иерихонская труба, загремел своим сильным басищем:
— Кто? Я? Я — трушу? Я, брат, — он произнес нецензурное словечко, — ах ты, мразь этакая! Иуда! Да ежели я только пальцем до тебя дотронусь — мокро останется! У-у! Прочь с глаз моих, а то несдобровать твоей мерзкой роже.
Ветхопещерников съежился и спрятался за спины товарищей. Он знал, что Кандидиевский в гневе страшен и неудержим. А Понтий, немного успокоившись, посмотрел на нас своими добрыми голубыми глазами и решительно произнес:
— Ну, нехай будет по-вашему, за малышей и Зотика я отвечаю! — Он опять стукнул ладонью по груди. — А ты, Иудино отродье… смотри у меня! За твою шкуру я гроша медного не дам, пальцем не шелохну, коли душегуб какой подлую душонку твою из тебя выдавит…
— Нельзя ли не ругаться!.. — пропищал из-за спины товарища Ветхопещерников.
— Молчи, расшибу! — кинулся к нему Кандидиевский с поднятыми кулаками и налитыми кровью глазами.
Ужасная драка готова была разгореться, так как у Ветхопещерникова были товарищи и защитники его хилой особы, которые могли бы помериться силой и не с одним Понтием. Но Зотик, который наизусть знал и цитировал Шекспира и мечтательные глаза которого не переносили вида драки, синяков, подбитых глаз и расквашенных носов, повис на протянутых руках Понтия.
Кандидиевский облапил было его, но тотчас же выпустил, сплюнув в сторону:
— Эх, Зотик, не дал ты мне ему вселенскую смазь сделать…
— Оставь!.. — вяло перебил его Зотик. — Лучше решим сейчас же, когда идти…
— Когда? — уже задорно проговорил Кандидиевский. — Как только распустят, так и айда!
— Ну, брат, дудки, — заговорил прыщавый семинарист. — Сам настращал, а теперь суешься под топор…
— Мой совет… — опять вмешался Зотик, — идти в самый Сочельник ранним утречком… и авось Бог помилует.
После долгих споров и пререканий решено было отправиться в Сочельник рано утром, часов в пять, еще до свету.
Ветхопещерников ехидно улыбался, а Понтий хмурил брови и что-то бурчал про себя Мы все разошлись немного взволнованные, но друг перед другом старались скрыть заползавшую в наши души тревогу. О том же, чтоб остаться, никто не только не говорил, но и не помышлял.
II
Подошел Сочельник.
Последний вечер перед праздниками прошел в нашей партии особенно уныло. Пустые дортуары, необычная тишина в этих, всегда шумных, покоях еще усугубляли общее уныние. Печально бродило несколько оставшихся семинаристов, и на все их попытки и заигрывания с нами мы отвечали неохотно и вяло. Мы подолгу останавливались у высоких окон рекреационного зала и поглядывали в небо, боясь, как бы в довершение всех наших неудач и затруднений, не изменилась бы погода и не началась бы обычная вьюга, часто надолго посещавшая наши края. Но небо было прозрачно-синее и звездное; по вечерам всходила луна, безмятежная и прекрасная, как снежные поля, которые она освещала.