Литмир - Электронная Библиотека

Г-н Кронеберг начинает свое сочинение следующими словами: “Эстетика как наука возникла в прошедшем столетии у германцев, в Германии ею исключительно занимались. У других народов эстетика как наука не существует, а если и является систематическое учение сего предмета, то оно почерпнуто из немецких источников, и новейшие понятия о сем предмете, проявляющиеся у других народов, должно причислить к идеям, заимственным у германских ученых. Почему история эстетики должна необходимо относиться к одним только немцам”.

Не соглашаемся ни с мнением, ни с заключением г-на профессора. Науки не рождаются из головы ученых, как баснословная Минерва, некогда вышедшая из головы Зевеса, во всеоружии и в совершеннолетии. С той минуты как люди стали думать и меняться своими мыслями, науки стали получать свои начала. Ужели в истории политической экономии мы не воздадим главной чести Адаму Смиту, набросавшему в беспорядке почти все положения, на которых в наших глазах основалась сия наука? Откуда немцы взяли эстетику? Ужели они ее выдумали? Нет, они имели великих и малых предшественников, облегчивших и объяснивших труды их. Первый, Гомер, великан древнего мира, в новейшем имеющий равных себе только Шекспира и Данте, этот создатель поэзии греческой и латинской, породил и первых теоретиков-эстетиков: Аристотеля, Лонгина (не знаем, зачем позабытого г-ном Кронебергом), Горация и других. Во Франции и Англии много ученых трудилось над эстетикой прежде Лессинга. Нужды нет, что труды их были несовершенны: самые ошибки их стали поучительны позднейшим мыслителям, и взгляд на ход идей, наконец в Германии составивших нечто целое и получивших форму науки, любопытен и необходим для истории оной.

По нашему мнению, эстетика учит теории духовных наслаждений. Нет народа, который бы не любил поэзии, музыки, живописи и ваяния: следственно, нет народа, который бы не находил в душе свойств наслаждаться прекрасным, своей эстетики, вполне выражающейся в произведениях его поэтов и художников. Но не везде были теоретики, пытавшиеся объяснить словами действие изящного на душу. Просвещение сблизило, породнило между собою великие семейства людей, и удовольствия их сделались общими. Изящные искусства основали одну нераздельную республику; нынешний кодекс ее есть свод всех кодексов частных, по коим доселе разные литературные правительства судили и рядили в обширных областях фантазии. Немцы последние трудились над составлением сего уложения. Труд их полнее прочих, но все еще не дошел до совершенства возможного. Отдавая полную справедливость г-ну Кронебергу, в первой лекции сказавшему по-русски много нового, мы бы не желали видеть в полезном труде его некоторого пристрастия, разделяемого им со многими немецкими критиками: пристрастия к английской и немецкой литературам и безотчетного отвращения от французской. Немцам это простительнее: они долго боролись с деспотизмом французского классицизма, и жар (хотя и благородный) их правого негодования еще не простыл и после решительной победы. Нам же с признательностию и с хладнокровным беспристрастием можно пользоваться литературною свободой, ими добытою с боя. Наши эстетики должны развернуть перед нами полную историю всех многоразличных открытий, доныне сделанных в мире фантазии, и заметить себе, что никакою ученостию нельзя из бесталанного человека сделать гения, но можно односторонними и пристрастными суждениями сбить с настоящего пути молодой, необыкновенный талант и даже совершенно помешать его развитию.

29. “ЖУРНАЛ ПЕШЕХОДЦЕВ ОТ МОСКВЫ ДО РОСТОВА, И ОБРАТНО В МОСКВУ”. Издал М. Н. М. к. р. в. М.,.в университетской тип., 1830. (226 стр. в

16-ю д. л.)

Намерение не дурное. Двое любопытных пошли пешком из Москвы в Ростов по дороге, которая на каждом шагу ознаменована историческими воспоминаниями, драгоценными всем русским. Цель пешешествия была: сличить и поверить предания летописцев с изустными преданиями, сохранившимися в простом народе, и с местностями, которые часто положением, названием, одним начальным или окончательным звуком имени поясняют темное место в истории. Но пешеходы наши не удовольствовались одними учеными изысканиями; нет, они захотели путешествие свое сделать сентиментальным и, так у нас называемым, живописным; захотели, и тем испортили все дело. Из 226 страниц большая часть посвящена совершенно постороннему, нелюбопытному. Читаешь, как ученые путешественники встречались с молодыми дамами, с гордыми их мужьями, с несчастными девицами, с грубиянами, с болтунами, и устаешь более сочинителя сего путевого журнала, пешком прошедшего несколько сот верст. Устаешь гораздо более, ибо наш Кокрень, по-видимому, неутомим. В продолжение всего пути он не перестает быть словоохотным: говорит обо всем, даже открывает читателям свою пылкую страсть к поэзии и на берегах Кубры {1}, он, восторженный, приносит благоуханную жертву любимцу эстетической души своей, графу Дмитрию Ивановичу Хвостову.

 

30

 

На сих днях г-н Ф. Б., издатель “Северной пчелы”, обнародовал нижеследующую прокламацию, которою повелевает всем русским покупать “Историю русского народа” {Перепечатываем из N 110-го “Северной пчелы” эту официяльную бумагу и, по праву издателей газеты, позволяем себе окружить ее некоторыми замечаниями.}: Чуждый зависти и всех литературных мелочей, я всегда отдавал справедливость жесточайшим моим противникам; {Кто сии жесточайшие противники г-на Ф. Б.? Уж не те ли, которым не нравятся его нравственно-сатирические и нравственно-исторические романы? В таком случае вместо эпитета “жесточайшие” следовало бы сказать “невольные” и “многочисленные”. С появления сих несчастных сочинений издатели “Северной пчелы” разгневались на всех писателей, отличных талантами и познаниями, и причислили их к особому приходу.} но теперь с удовольствием говорю истину о труде писателя самостоятельного, благонамеренного и пламенного любителя просвещения {Речь идет об историке “Русского народа”.}. Занимаясь с любовью всю жизнь историею, и преимущественно русскою, осмеливаюсь сказать явно, что я в состоянии судить об истории {Какова логика: я целую жизнь занимаюсь историею и потому могу судить о ней? К несчастию, мало заниматься целую жизнь историею, чтобы уметь судить о ней; надо еще прибавить к сему одну безделицу: ясный, наблюдательный ум, не всем и не без пристрастия раздаваемый природою. Об исторических мнениях г-на Ф. Б. мы справедливее можем судить по статье его, напечатанной в двух нумерах “Северной пчелы” прошлого года, в которой он бог знает чего требует от нынешних историков.}. Не почитаю “Историю русского народа” совершенною, но признаю оную сочинением черезвычайно важным, любопытным и полезным для России, ибо в ней в первый раз появляются политика, философия и критика {И политика, и философия, и критика не узнают себя в “Истории русского народа”. Историческая критика г-на Полевого, как добродушная нянька, хлопочет, чтобы мы не верили сказкам, часто встречающимся в нашей древней истории; но не только до появления “Истории русского народа” – и до Карамзина никто не почитал их за истину. Нет, настоящая историческая критика не озаряла трудов г-на Полевого; иначе не было бы в его книге ненужных выписок о скандинавах, странных нападков на Карамзина или лучше на здравый смысл, и своевольных толкований, которые, как бы остроумны ни были, всё толкования г-на Полевого, а не приведенные в ясность предания летописцев. Вся философия историческая заключается в том одном, чтобы никакой философии не вмешивать в историю, которая сама в себе заключает вечную, ничем не изменяемую философию, распространение единой мысли всесоздателя. Пишите историю, не мудрствуя лукаво, и в ясном изложении событий политика сама собою выкажется. Но для ясного изложения истории не достает в нашем историке искусства владеть русским языком (который, к сожалению, совершенно ему не повинуется) и порядка в мыслях и в расположении оных.}. Повторяю однажды уже сказанное, что “История русского народа”, сочинение г. Полевого, есть такая книга, которую не только можно, но должно, и непременно должно, прочесть после “Истории” Карамзина, и что каждый любитель отечественного обязан даже иметь ее. Льщу себя надеждою, что я заслужил доверенность публики и что в этом случае она поверит словам моим более, нежели тем отвратительным нападкам, которые превращают литературное поприще в какое-то торжище и унижают звание литератора {Следующие за строгим приказанием покупать “Историю русского народа” убеждения г-на Ф. Б., что словам его должно верить, напомнили нам невыдуманный анекдот {1}, кажется нигде еще не напечатанный: некто, почитающий себя классиком, браня романтизм, важно говорил однажды знакомому молодому поэту: “Ну, послушай, любезный, ведь ты меня знаешь, не правда ли? Ведь я честный человек? Ведь мне никакой пользы нет тебя обманывать? Поверь же, милый, старику: и Шиллер твой, и Гете – не писатели, а дураки”.}. Почтенный, добрый, благородный Карамзин сказал, что первая потребность писателя есть доброе сердце. Читая в журналах грубую брань, клеветы, сплетни, гнусные выходки зависти рядом с преувеличенными похвалами бессмертному историографу, поневоле выводим заключение, которое… не идет в печать” {Забавно читать в “Северной пчеле” цитации из Карамзина и нападки ее на грубую брань, клеветы, сплетни и пр. и пр. Все сии качества и притом еще неуважение к талантам всегда ей принадлежали, принадлежат и, вероятно, будут принадлежать. Карамзин и по кончине связывает между собою узами любви к таланту своему всех отличных русских писателей, которых ни “Телеграф”, ни “Пчела” никакими ругательствами не унизят, ибо достоинства их основаны не на модных картинках и тому подобных пустяках, но на глубоких познаниях отечественного языка и на бескорыстной любви, известной одним талантам, к своему искусству.

10
{"b":"95399","o":1}