А до этого сон — буйный и короткий, просто свалилась, сонная одурь, столбняк. Проснулась в грозу, потянуло к розе и получила в раскрытую руку — Пастернака.
_____
Адр<ес> здешний, значит, то письмо дошло. Ах, еще бы «Мо́лодца»! И шарф. Но денег Ховин (?) [486] наверное не платит? Тогда стихов не давайте. Зеленый шарф [487] — от всей Романтики и последнего (в этой стране всё — последнее!) глашатая, нет, солдата ее — меня.
_____
Книгу отложила. С радостями, как знаете, не тороплюсь. Радость — иной вид горестей, м<ожет> б<ыть> — острейший.
Но из колеи выбита — надолго. Мало мне нужно.
_____
Любит ли Вадим произведения своего отца? Вообще — от Андреева? И похож ли на Савву? Савва сласть, сласти. Хотелось бы, чтобы Вадим был горечью. Огорчайте и горчите его мной, — большим на пользу.
_____
Целую Вас и Адю.
Да! перед сном (столбняком) вздрогнула, т.е. уже заснув, проснулась от ощущения себя на эстраде Политехнического Музея — и всех этих глаз на себе. — Слава?
МЦ.
<Приписка сверху:>
Тетради дошли давно, я уже дважды писала. Но времени на переписку стихов нет. В красной Аля пишет свои воспоминания о раннем детстве, — вымолила! Все три обольстительны. Спасибо. (Тут Аля усмехается.)
Как Адино писание? Пусть не остывает!
Впервые — НП. С. 186–188. СС-6. С. 748–749. Печ. по СС-6.
52-25. Б.Л. Пастернаку
<10–14 июля 1925 г.>
Борис. Первое человеческое письмо от тебя [488] (остальные — Geisterbriefe {118}) и я польщена, одарена, возвеличена, покорена, перевернута. Это письмо — перелом гордости (гордость — хребет), ты в нем (жест крайнего доверия), ты поверил в меня, что я — человек, приблизился ко мне на все те версты, удостоил меня своего черновика. Борис, на веру, я такой же и столько же (ни на милл<иметр> больше, ни на милл<иметр> меньше) человек, как ты. Мне вот уже (17 г. — 25 г.) 8 лет суждено кипеть в быту, я тот козел, которого хотят зарезать, которого непрестанно заре- и недорезывают, я то варево, которое (8 лет) кипит у меня на примусе, моя жизнь — черновик, перед которым — посмотрел бы! — мои <подчеркнуто трижды. — Ред.> черновики белейшая скатерть. Я растерзана жалостью и гневом, жалостью — к своим, гневом — на себя: за то, что терплю. Презираю себя за то, что по первому зову (1001 в день) быта срываюсь с тетрадки, и НИКОГДА — обратно. Во мне протестантский долг, перед которым даже моя католическая любовь (к тебе) — шутки, пустяк.
Внешне: я живу не «за границей», а на поселении, сама готовлю, качаю воду, стираю, нянчу Георгия, занимаюсь с Алей по-французски (вспомни К.И. Мармеладову — это я) [489]. Я неистово озлоблена, и меня не любят, восхищаются, боятся. Целый день киплю в котле. Поэма «Крысолов» пишется уже четвертый месяц, не имею времени думать, думает перо. Утром 5 минут (время присесть), среди дня 10, вечером вся ночь, но ночью не могу, другая я оживаю (слушающая, а некого, даже шумов садика — ибо хозяева запирают выходную дверь с 8 часов вечера, а у меня нет ключа). Борис, я живу фактически взаперти. У тебя хоть между редакцией и редакцией, редакцией и домом, есть куски, отрывки тротуара, пространства, я живу в котловине, задушенная холмами: крыша, холм, на холме — лежа — туча: туша. Друзей у меня нет, — здесь не любят стихов, не нужны, а вне — не стихов, а того, что́ их создает <вариант: из чего они> — что я? Негостеприимная хозяйка, молодая женщина в старых платьях. Да еще с мужской иронией!
Где я живу — деревня, с гусями, с водокачками. В Праге бываю раз в месяц, за иждивением [490], и вся <вариант: только и> радость — что не опоздала на поезд (роковое созвучие! <вариант: предначертанность созвучия>). Если бы восстановить мой день, шаг за шагом, жест за жестом — а попытаюсь! — получилось бы что белка в колесе и что рабочий у станка (и спасает равномерность! <вариант: однообразие> порядок муки, пытки), не белка и не рабочий — просто кельнерша в <оборвано>
Не 8-часовой, а 24-часовой рабочий день.
Ты не думай: деревня: идиллия. Деревня: свои две руки и ни секунды своего времени. Деревьев не вижу, дерево ждет любви (внимания), а дождь мне важен поскольку просохло или не просохло белье.
Вот я тебя не понимаю: бросить стихи. А тогда что? С моста в Москву-реку? Да, милый друг, со стихами как с любовью: она тебя бросает, а не ты ее <вариант: важно, чтобы она тебя бросила, не ты ее>. Ты же у лиры — крепостной.
_____
Две комнаты — крохотные, исчерченные трубами, железная печка, как в России. Все вещи наруже, не ходишь — спотыкаешься, не двигаешься — ударяешься. Посуда, табуретки, тазы, ящики, сплошные острия и углы, вся нечисть быта, яростная. Тетрадям одним нет места. На том же столе едят и пишут (муж — докторскую работу «Иконография Рождества» [491], Аля — французские переводы, я — налетом — Крысолова).
_____
Не писала Вам домой — инстинкт. Оказия — в никуда («во сне всё возможно» <вариант: почти что на тот свет>), адрес — обязывает. В Вашем пожелании я вижу призыв к порядку. Подчиняюсь.
Впервые — Души начинают видеть. С. 117–119. Печ. по тексту первой публикации.
52а-25. Б.Л. Пастернаку
Вшеноры, близь Праги, 14 июля 1925 г.
Борис,
Первое человеческое письмо от тебя (остальные Geisterbriefe), и я польщена, одарена, возвеличена. Ты просто удостоил меня своего черновика.
А вот мой черновик — вкратце: 8 лет (1917 г. — 1925 г.) киплю в быту, я тот козел, которого непрестанно заре- и недорезывают, я сама то варево, к<отор>ое непрестанно (8 л<ет>) кипит у меня на примусе. Моя жизнь — черновик, перед которым — посмотрел бы! — мои <подчеркнуто трижды> черновики — белейшая скатерть. Презираю себя за то, что по первому зову (1001 в день!) быта (NB! быт — твоя задолженность другим) — срываюсь с тетрадки, и НИКОГДА — обратно. Во мне протестантский долг, перед которым моя католическая — нет! моя хлыстовская любовь (к тебе) — пустяк.
Ты не думай, что я живу «за границей», я живу в деревне, с гусями, с водокачками. И не думай: деревня: идиллия. Деревня: свои две руки и ни одного своего жеста. Деревьев не вижу, дерево ждет любви (внимания), а дождь мне важен поскольку просохло или не просохло белье. День: готовлю, стираю, таскаю воду, нянчу Георгия (5 ½ мес<яцев>, ЧУДЕСЕН), занимаюсь с Алей по-франц<узски>, перечти Катерину Ивановну из «Преступления и наказания», это я. Я неистово озлоблена. Целый день киплю в котле. Поэма «Крысолов» пишется уже четвертый месяц, не имею времени подумать, думает перо. Утром 5 мин<ут> (время присесть), среди дня — 10 м<инут>, ночь моя, но ночью не могу, не умею, другое внимание, жизнь не в себя, а из себя, а слушать некого, даже шумов ночи, ибо хозяева запирают выходную дверь (ах, все мои двери входные, тоска по выходной — понимаешь?!) с 8 ч<асов> вечера, а у меня нет ключа. Борис, я вот уже ГОД живу фактически взаперти. У тебя хоть между домом и редакцией, редакцией и редакцией отрывки тротуара, простора, я живу в котловине, задушенная холмами: крыша, холм, на холме — туча: туша.
Друзей у меня нет, — здесь не любят стихов, а вне — не стихов, а того, из чего они — что́ я? Негостеприимная хозяйка, молодая женщина в старых платьях.
Вот я тебя не понимаю: бросить стихи. А потом что? С моста в Москва-реку? Да со стихами, милый друг, как с любовью: пока она тебя не бросит… Ты же у лиры — крепостной.