_____
На Ваше первое (длинное) письмо я ответила. На второе, т.е. деловую часть его, скажу следующее: пока мне чехи будут давать, я отсюда не двинусь. Жить, как Р<еми>зовы, 3<айце>вы и др<угие> парижане, я не могу, ибо добывать не умею. Вы меня знаете.
Если бы — чудом, в к<отор>ое я не верю, — таинственный ловец жемчужин и улыбнулся в мою сторону, я бы эту улыбку просила направить в Прагу, где мне уже улыбаются. Ему бы эта улыбка, во всяком случае, обошлась дешевле, мне же: 1+1=2. Словом, я вроде того гениально-гнусного ребенка из франц<узской> хрестоматии, к<отор>ый, потеряв одну монету и получив взамен вторую, ревя и топая ногами, неустанно повторял: «à présent j'en aurais eu deux!» {30}
Милая Адя пишет о вечере. Милая Адя, когда Вы будете в «таком положении» — интересном единственно для того, кто от этого выиграет, а именно: для очевидного, но незримого — милая Адя, когда Вы именно этим образом будете интересовать — да еще на 7-ом, а то и на 8-ом месяце — Вы, головой клянусь, ни за что не захотите вечера в Париже, — особенно, имея прелестную привычку, как я, ощущать себя стройной — и интересовать — совсем другим!
Вечер — в мою пользу, да! Но без моего присутствия. И я Вас серьезно буду просить об этом, дорогая Ольга Елисеевна, post factum, когда тайное станет явным. Убеждена, что не откажутся выступить ни Зайцев Борис (бррр!), ни еще какие-нибудь Борисы — можно даже будет внушить 3<айце>ву, что мой Борис [129] (si Boris il у а?!) {31} в его честь. (NB! Вот удивится!)
_____
Вчера провела прелестный день в Праге. Ездила с Алей и с одним добрым студентом 46 лет — в Москве у него внук в Комсомоле [130] — получали иждивение, сидели у Флэка (старинная пивная), а вечер закончили у моего Завадского, за ласковыми и дельными разговорами. Старик чудесный (53 года, но с виду старше), подарил мне свои воспоминания о временном правительстве (в «Русск<ом> Архиве») [131], угощал нас чаем и ходит в моем шарфе. (Сама видала!) 21-го у нас писательское собрание, представила сборник, Ваша «Раковина», надеюсь, пройдет [132].
С Дорогим, как я Вам уже писала, помирилась, но с тех пор не виделась, вчера не зашла и, вообще, ни окликать, ни заходить не буду. Остаток горечи? Привычка к власти? Ах, кажется, нашла формулу: я не ревную, я брезгую. А брезгливость, прежде всего — руку назад.
По тому, как мне хорошо, достойно, спокойно и полновластно со стариками, я убеждаюсь, что мне окончательно-восхитительно было бы с ангелами.
_____
Пишу стихи. — Кажется, хорошие. — За II часть Тезея еще не принималась, — печка мешает. Но топить я ее научилась безукоризненно: ни угля, ни рук не щажу. С<ергей> Я<ковлевич> (второй) [133] наконец догадался — кто я:
«Апачи́ [134] высказывают особенное отвращение ко всему, что походит на дом. Они только в исключительных случаях строят хижины из легких ветвей и кустарника; когда же становится слишком холодно, то отыскивают углубление в земле или же строят из земли, камней и листьев род котла в один метр в поперечнике и в ½ метра глубины, скорчившись садятся в него совсем голые, большей частью в одиночку, и встают только на другой день, когда солнце согреет их окоченевшие члены. От дождя прячутся под скалами и деревьями, а прочее время проводят в открытом поле». (Учебник археологии).
17-го ноября 1924 г.
Письмо задержалось. Высылаю его завтра, вместе с деньгами. Дорогая Ольга Елисеевна (получила Ваше письмо к С<ереже>) — зачем Вы уехали?! Ссуду можно было бы отстоять — хотя бы в половинном размере. Был бы прецедент. — Я в ужасе от Вашей жизни и жизни Ади. Адя вырастет озлобленной, помяните мое слово. Если бы я умирала, я, раздаривая свои дары, завещала бы ей — высокомерие к людям, уже готовое, без предыдущего этапа ненависти. Ненавидеть людей она будет не меньше, чем я, помяните мое слово, она уже и сейчас объелась людскими низостями. Жить среди благоденствующих низших — самоотравление. Мне жаль Адю. Это — характер. В ее глазах — суд. В подростке это — жестоко.
Достаньте ей где-нибудь «Le Rêve» Zola {32}, она мне чем-то напоминает героиню. Перечтите и Вы — хотя у Вас времени нет — ну, пусть она Вам расскажет. Сновиде́нная книга.
_____
Когда буду Вам пересылать остающиеся 100 <крон>, пришлю немного больше — хочу подарить Але на Рождество (а у нас и других разговоров нет, ибо Аля слишком умна, чтобы жить настоящим, т.е. печкой и тряпками!) «Les nouveaux contes de fée» M<ada>me de Ségur (Bibliothèque Rose) {33} — в Праге их нет — чудные сказки, одна из любимых книг моего детства. Адя, кажется, читала. Там все принцы и принцессы, превращенные в зверей. А то мы с Алей ежедневно читаем le chanoine Schmidt {34} [135] — чудовище добродетели — 190 сказок, негодяй, написал. Я заметно глупею.
Сережин журнал вышел, — по-моему, хорошо — «Своими путями» [136]. — Громить будут и правые и левые.
Впервые — НП. С. 82–88. СС-6. С. 687–690. Печ. по СС-6.
33-24. O.E. Колбасиной-Черновой
Вшеноры, 25-го ноября 1924 г.
Дорогая Ольга Елисеевна,
Что же не шлете прошения и доверенности? Чириков обещал похлопотать о декабрьской ссуде, но, если прошения уже будут поданы в министерство, это не поможет [137].
Кстати, адр<ес> Людмилы [138]:
Malakoff (Seine)
Rue Jean-Jacques Rousseau I
Madame Chnitnikova
(Шнитникова, Людм<ила> Eвг<еньевна>)
О моей жизни. Вся она сводится к нескольким (количественно — очень многочисленным) механическим движениям. Мыканье между пятью-шестью неодушевленными, но мстительными предметами — не маята маятника, ибо я не предмет, а нечто резко-одушевленное, именно — мыканье, тыканье чего-то большого и громоздкого (вспомните стихи Бодлера — о пингвине — нелепом на суше), в быту неорганизованного, между острыми, несмотря на их тупость, а м<ожет> б<ыть> именно тупостью своей, острыми, мелочами быта [139].
Жизнь, что́ я видела от нее, кроме помоев и помоек, и как я, будучи в здравом уме, могу ее любить?! Ведь мое существование ничуть не отличается от существования моей хозяйки, с той только разницей, что у нее твердый кров, твердый хлеб, твердый уголь, а у меня все это — в воздухе.
Мы кругом в долгах (Вам верну), пришлось из текущего иждивения купить теплые башмаки (135 кр<он>) и перчатки (35) и чулки (35) — (отмораживаюсь) — и вот уже 25-го сегодняшнего ноября ничего в наличности, даже эта марка в долг. «Дни» после моей вежливой перепалки с Зензиновым [140] (платил 50 гелл<еров> строка, я добилась 1.50) моих последних стихов не поместили, — сочувствую, — раз другой за 50, зачем же меня за 1 кр<ону> 50? Все всегда правы.
С<ережа> завален делами, явно добрыми, т.е. бессеребренными: кроме редактирования журнала [141] (выслан, — получили ли?) прибавилась еще работа в правлении нашего союза («ученых и журналистов»), куда он подал прошение о зачислении его в члены [142]. Не только зачислили, но тут же выбрали в правление, а сейчас нагружают на него еще и казначейство. Ничуть не дивлюсь, — даровые руки всегда приятны, — и худшие, чем Сережины! А кроме вышеназванного университетская работа, лютая в этом году, необходимость не-сегодня-завтра приступать к докторскому сочинению, все эти концы из Вшенор на Смихов и от станции на станцию, — никогда не возвращается раньше 10 веч<ера> (уезжает он поездом в 8 ч<асов> 30), а часто и в 1 ч<ас> ночи. Следовало бы поделить наши жизни: ему половину моего «дома», мне — его «мира» (в обоих случаях — тройные кавычки!).