Его рассказ о крымском походе — как отпускал офицеров (ничего не зная обо мне! о С<ереж>е!) — как защищал женщин — бесхитростный, смущенный и восторженный рассказ! — лучший друг — погиб на белом фронте. — Часа в два, усталая от непрерывного захлебывания, ложусь. — Через 5 мин<ут> сплю. Раскрываю глаза. — Темно. — Кто-то, чуть дотрагиваясь, трясет за плечо: «М<арина> И<вановна>! Я пойду». — «Борис!» — «Спите, спите!» Я, спросонья: — «Борис, у Вас есть невеста?» — «Была, но потеряна по моей вине». — Рассказ. — Балерина, хорошенькая, «очень женственная — очень образованная, — очень глубокая… и такая — знаете — широ — окая!».
Слушаю и в темноте кусаю себе губы. — Знаю наперед. — И, конечно, знаю верно: у балерины, кроме мужа, еще муж, и еще (все это — почтительным и чуть ли не благоговейным тоном) — но Б<орис> ей нужен, п<отому> ч<то> он ее не мучит. Служит ей два года (с 16-ти — по 18 лет!) в итоге видит, что ей нужны только его — ну́? — ну́ — некоторые материальные услуги… — Расстаются.
Потом — хождение по мукам: мальчик стал красавцем и коммунистом, — поищите такого любовника! И вот — в вагоне — на фронте — здесь на службе — все то же самое: только целоваться! А в это время умирает мать. —
Ланн! — Я слушала, и у меня сердце бешенствовало в груди от восторга и умиления. А он, не замечая, не понимая, вцепившись железными руками в железные кудри — тихо и глухо: — «Но я гордый, Мариночка, я никого не любил».
Курим. — Стесняется курить чужое. — «О, погодите, когда мне вышлют из Воронежа шубу…» — «Вы мне подарите сотню папирос 3-го сорта». — «Вам — 3-го сорта?!» — Глаза, вопреки на полнейшую темноту загораются так, что мне — в самом мозгу — светло. — «Мне же все равно, кроме того — Вы же сейчас у меня курите 3-й — здесь всё 3-го — кроме меня самой!».
_____
Часа четыре, пятый. — Кажется, опять сплю. — Робкий голос: — «М<арина> И<вановна>, у Вас такие приятные волосы, — легкие!» — «Да?» — Пауза — и — смех! — Но какой!!! —
— «Ради Бога, тише, Алю разбудите! — Что Вы так смеетесь?» — «Я дурак!» — «Нет! Вы — чудесный человек! Но — все-таки?» — «Не могу сказать, М<арина> И<вановна>, слишком глупо!» — Я, невинно: — «Я знаю. Вам наверное хочется есть и Вы стесняетесь. Ради Бога — вот спички — там на столе хлеб, соль на полу у печки, — есть картофель». И — уже увлекаясь: — «Ради Бога!» Он, серьезно: — «Это не то!» Я, молниеносно: — «А! Тогда знаю! Только это безнадежно, — у нас все замерзло. Вам придется прогуляться, — я не виновата, — советская Москва, дружочек!».
Он: — «Мне идти?» — Я: «Если Вам нужно». Он: — «Мне не нужно, может быть Вам нужно?» — Я, оскорбление: — «Мне никогда не нужно». Он: — «Что?» — Я: — «Мне ничего не нужно — ни от кого — никогда».
— Пауза. — Он: — «М<арина> И<вановна>. Вы меня простите, но я не совсем понял». — «Я совсем не поняла». — «Вы это о чем?» — «Я о том, что Вам что-то нужно — ну что́-то — ну, в одно местечко пойти — и что Вы не знаете, где это — и смеетесь!» — Он, серьезно: — «Нет, М<арина> И<вановна>, мне этого не нужно, я не потому смеялся». — «А почему?» «Сказать?» — «Немедленно!» «Ну — словом — (опять хохот) — я дурак, но мне вдруг ужжжасно захотелось Вас погладить по голове». Я, серьезно: — «Это совсем не глупо, это очень естественно, гладьте, пожалуйста».
Ланн! — Если бы медведь гладил стрекозу — не было бы нежнее. Лежу, не двигаясь.
Гладит долго. Наконец я: — «А теперь против шерсти — снизу вверх — нет, с затылка — обожаю!» — «Так?» — «Нет, немножко ниже — так — чудесно!» — Говорим, почти громко. Он гладит, я говорю ему о своем отношении — делении мира на два класса: брюха — и духа.
Говорю долго, ибо гладит — долго.
_____
Часов пять, шестой.
Я: — «Борис, Вы, наверное, замерзли, если хотите — сядьте ко мне». «Вам будет неудобно». «Нет, нет, мне жалко Вас, садитесь. Только сначала возьмите себе картошки». «М<арина> И<вановна>, я совсем не хочу есть». — «Так идите». — «М<арина> И<вановна>, мне очень хочется сесть рядом с Вами, Вы такая славная, хорошая, но я боюсь, что я Вас стесню». — «Ничуть».
Садится на краюшек. Я галантно — отодвигаюсь, врастаю в стену. Молчание. —
— «М<арина> И<вановна>, у Вас такие ясные глаза — как хрусталь и такие веселые! Мне очень нравится Ваша внешность».
Я, ребячливо: — «А теперь пойте мне колыбельную песнь» — и заглатывая уголек: «Знаете, какую? — Вечер был — сверкали звезды на дворе мороз трещал… Знаете? — Из детской хрестоматии…» (О, Ланн, Ланн!)
— «Я не знаю» — «Ну, другую, ну хоть Интернационал, — только с другими словами — или — знаете, Борис, поцелуйте меня в глаз! — В этот!» — Тянусь. — Он, радостно и громко: «Можно?!» — Целует, как пьет, очень нежно. — «Теперь в другой!» Целует. — «Теперь в третий!» — Смеется. — Смеюсь.
Так, постепенно, как помните, в балладе Goethe «Der Fischer»: «Halb zog sie ihn, halb sank er hin…» {107}
Целует легко-легко, сжимает та́к, что кости трещат.
Я: «Борис! Это меня ни к чему не обязывает?» — «Что́?» — «То, что Вы меня целуете?» — «М<арина> И<вановна>! Что Вы!!! — А меня?!» «То есть?» — «М<арина> И<вановна>, Вы не похожи на других женщин!»
Я, невинно: «Да?» — «М<арина> И<вановна>, я ведь всего этого не люблю.»
Я, в пафосе: — «Борис! А я ненавижу!» — «Это совсем не то, — так грустно потом». — Пауза. —
— «Борис! Если бы Вам было 10 лет…» — «Ну?» — «Я бы Вам сказала: Борис, Вам неудобно и наверное завидно, что я лежу. — Но Вам — 16 л<ет>?» — Он: — «Уже 18 л<ет>! Ну так вот» — «Да, 18! Ну так вот». — «Вы это к чему?» — «Не понимаете?» — Он, в ответ: «М<арина> И<вановна>! Я настоящий дурак!» Я: — «Так я скажу: если бы Вы были мальчик — ребенок — я бы просто-напросто взяла Вас к себе — под крыло — и мы бы лежали и веселились — невинно!» «М<арина> И<вановна>, поверьте, я так этого хочу!»
— «Но Вы — взрослый.» — «М<арина> И<вановна>! Я только ростом такой большой, даю Вам честное слово партийного.» —
— «Верю, — но — поймите, Борис, Вы мне милы и дороги, мне бы не хотелось терять Вас, а кто знает, я почти наверное знаю, что гораздо меньше буду Вас — что Вы гораздо меньше будете мне близки — потом. И еще, Борис, — мне надо ехать [830], все это так сложно…»
Он, — внезапно, как совсем взрослый человек — из глубины: — «М<арина> И<вановна>, я очень собранный».
(Собранный — сбитый — кабинет М<агеров>ского — Ланн!..)
Протягиваю руки.
_____
Ланн, если Вы меня немножко помните, радуйтесь за меня! — Уже который вечер — юноша стоек — кости хрустят — губы легки — веселимся, болтаем вздор, говорим о России и все как надо: ему и мне.
Иногда я, уставая от нежности — «Борис! А может быть?»
— «Нет, М<арина> И< вановна>! — Мариночка! — Не надо! — Я так уважаю женщину, — и в частности Вас — Вы квалифициро́ванная женщина — я Вас крепко-крепко полюбил — Вы мне напоминаете мою мамочку — а главное — Вы скоро едете, у Вас такая трудная жизнь — и я хочу, чтобы Вы меня хорошо помнили!»
22-го русск<ого> января 1921 г.
— По ночам переписываем с ним Царь-Девицу. Засыпаю — просыпаюсь — что-то изрекаю спросонья — вновь проваливаюсь в сон. Не дает мне быть собой, веселиться — отвлекаться — приходить в восторг. — «Мариночка! Я здесь, чтобы делать дело — у меня и так уж совесть неспокойна все так медленно идет! — веселиться будете с другими!»
— Ланн! — 18 лет! — Я на 10 лет старше! — Наконец — взрослая — и другой смотрит в глаза! —
Я знаю одно: что та́к меня никто — вот уже 10 лет! — не любил. Не сравниваю — смешно! — поставьте рядом — рассмеетесь! — но то же чувство невинности — почти детства! — доверия — успокоения в чужой душе.
Меня, Ланн, очевидно могут любить только мальчики, безумно любившие мать и потерянные в мире, — это моя примета.