— …стук в дверь — (парадную) — легчайший.
Снимаю засов (спинка стула, работа М<илио>ти) — Вячеслав! — В черной широкополой шляпе, седые кудри, сюртук, что-то от бескрылой птицы.
— «А вот и я к Вам пришел, Марина Ивановна! К Вам можно? Вы не заняты?»
— «Я страшно счастлива.»
(До задыхания! Единственное, что во мне перебарывает смущение, — это Восторг.)
— «Только у меня очень плохо, такой разгром, всё поломано. Вы не бойтесь, там у меня лучше…»
— «Это мы здесь будем сидеть?»
(Беспомощно и подозрительно озирается: столы, половины диванов, отовсюду ноги и локти стульев и кресел, кувшины, разбитый хрусталь, пыль, темнота…)
— «Нне-ет! Мы ко мне пройдем. Слава Богу, что Вы не видите, иначе бы Вы…»
— «Иначе бы я сказал, что у Вас то же, что у меня. Я ведь тоже ужасно живу, — неуютно, всё поломано, столько людей…»
Входим.
— «А где Ваша дочь?» — «Она с Миррой Бальмонт в д<оме> Соллогуба». — «Во Дворце Искусств?» — «Да.»
— «Как у Вас неуютно: темно, такое маленькое окошечко. Скучно жить?»
— «Нет, всё — только не это.»
— «Но ведь Вам же трудно, денег нет. Вы не служите?»
— «Нет, т.е. я служила 5½ мес. — в Интернациональном К<омите>те. Я была русский стол. Но я никогда больше служить не буду.»
— «Чем же Вы живете? Откуда Вы достаете деньги?» — «А так, — продаю иногда, т.е. мне продают, иногда просто дают, теперь паёк, так, — не знаю. Мы с Алей так мало едим… Мне не очень нужны деньги…»
— «Но вещи же тоже когда-нибудь истощатся?»
— «Да.»
— «Вы беззаботны?»
— «Да.»
— «Но ведь можно взять какую-нибудь другую службу…»
— «Я совсем не хочу служить, — не могу служить. Я могу только писать и делать черную работу — таскать тяжести и т.д. И потом столько радостей: вот Коринна Mme de Staël напр<имер>»…
— «Да, идеальных утешений много. — А Вы одна живете?»
— «С Алей. — Впрочем, здесь наверху еще какие-то люди, очень много, постоянно новые…»
— «И это всё Ваши вещи?»
— «Да, обломки, остатки. Я чувствую, что Вы меня презираете, — только — ради Бога! — я до последней минуты старалась отстоять, — но не могу же я вечно ходить следом и смотреть: крадут или не крадут'? И кроме того я ничего не вижу…»
— «Ах, это Вы о сохранении вещей говорите? Нет, — разве можно уберечь! И при виде такого истинно-философского отношения к жизни, у меня не только не презрение, но — admiration {81}»…
— «Это не философское отношение, это просто инстинкт самосохранения души. — Как я рада, что Вы меня не презираете!»
— «Я тогда сказал глупость — о вакантности — это со мной часто бывает.»
— «Нет, это была не глупость, я просто обиделась, но теперь это прошло, я так счастлива!»
— «Надо что-нибудь для Вас придумать. Почему бы Вам не заняться переводом?»
— «У меня сейчас есть заказ — на Мюссэ, но…»
— «Стихи?»
— «Нет, проза, маленькая комедия, — но…»
— «Надо переводить стихи, и не Мюссэ — м<ожет> б<ыть> это и не так нужно — а кого-нибудь большого, любимого…»
— «Но мне так хочется писать свое!!! — Это, конечно, очень смешно, что я говорю, я знаю, что это никому не нужно…»
— «А это уже плохо, — как никому не нужно?»
— «Так — никому, я не в ту полосу, не в ту волну попала, но это нужно — мне, нужно же чем-н<и>б<удь>, утешаться, не могу же я только стирать, только варить…»
— «Что же Вы пишете? Стихи?»
— «Нет, стихов мне мало, пишу их только, когда мне надо к человеку и нельзя подойти иначе. Я страстно увлекаюсь сейчас записными книжками: всё, что слышу на улице, всё, что говорят другие, всё, что думаю я…»
— «Записные книжки — это хорошо, но это только материал. Вернемся к переводу. Разве не хорошо — Бальмонт, переведший Шелли? — Как он его перевел, — другой вопрос. — Перевел, как мог. — Но взять стихи на чужом яз<ыке> и пережить, почувствовать их на своем, — это не меньше, чем писать свое. Это некий таинственный брак, если — действительно — любишь. Выберите себе такого поэта и переводите — часа по 3 в день. — Это будет Ваше послушание, нельзя же без послушания!»
— «Я Вас прекрасно понимаю, особенно последнее, о послушании. Но у меня никогда не хватит времени. Встаю: надо принести воды — готовить накормить Алю — отвести ее к Соллогубу — потом привести опять накормить… Вы понимаете?
И читать еще хочется, — столько прекрасных книг! — А главное — записные книжки, это моя страсть, п<отому> ч<то> — самое живое.»
— «Аля, я за нее очень боюсь. Как ее имя: Александра?»
— «Нет, Ариадна.»
— «Ариадна…»
— «Вы любите?..»
— «О, я очень люблю Ариадну… — Вы давно разошлись с мужем?»
— «Скоро три года, — Революция разлучила.»
— «Т.е.?»
— «А так:»…
(Рассказываю.)
— «А я думал, что Вы с ним разошлись.»
— «О, нет! — Господи!!! — Вся мечта моя: с ним встретиться!»
Говорю о своей неприспособленности к жизни, о страсти к Жизни:
— «Mais c'est tout comme moi, alors! {82} Я ведь тоже ничего не умею.»
(Неизъяснимое обаяние его иностранного: франц<узского> и немец<кого> — говора, чуть-чуть ирония над собой и что-то — чуть-чуть — от Степана Трофимовича.)
— «А Вы пишете прозу?»
— «Да, записные книжки…»
— «Не как Ваша сестра?» — «Нет, короче и резче…» — «Она же хотела быть вторым Ницше, кончить Заратустру.» — «Ей было 17 лет.» — «А знаете, кто раньше Ницше написал Заратустру?» — «?» — «Беттина, Беттина Брентано, Вы знаете Беттину?» — «Беттина гениальна, и я люблю ее, п<отому-что она принадлежала к числу „танцующих душ“». — «Это Вы чудесно сказали!» — «Моя жена — Лидия Петровна <Дмитриевна> Зиновьева-Аннибал…» — «Обожаю ее „Трагический Зверинец“, — там „Чорт“ — вылитая я!» — «Да, если Вы ее знаете, она должна быть Вам близка… И вот, однажды — будучи совсем молоденькой девушкой, в совершенно неподходящей обстановке — на балу — она сказала какому-то гвардейцу: — „Можно дотанцоваться и до Голгофы“. Вы христианка?»
— «Теперь, когда Бог обижен, я его люблю.»
— «Бог всегда обижен, мы должны помогать быть Богу. В каждой бедной встречной женщине распят Христос. Распятие не кончилось, Христос ежечасно распинается, — раз есть Антихрист. — Словом, Вы христианка?»
— «Думаю, что да. — Во всяком случае, у меня бессонная совесть.»
— «Совесть? Это мне не нравится. Это что-то протестантское совесть.»
(На лице гримаска, как от запаха серной спички.)
— «И кроме того — я больше всего на свете люблю человека, живого человека, человеческую душу, — больше природы, искусства, больше всего»…
— «Вам надо писать Роман, настоящий большой роман. У Вас есть наблюдательность и любовь, и Вы очень умны. После Толстого и Достоевского у нас же не было романа.»
— «Я еще слишком молода, я много об этом думала, мне надо еще откипеть…»
— «Нет, у Вас идут лучшие годы. Роман или автобиографию, что хотите, — можно автобиографию, но не как Ваша сестра, а как „Детство и Отрочество“. Я хочу от Вас — самого большого.»
— «Мне еще рано — я не ошибаюсь — я пока еще вижу только себя и свое в мире, мне надо быть старше, мне еще многое мешает.»
— «Ну, пишите себя, свое, первый роман будет резко-индивидуален, потом придет объективность.»
— «Первый — и последний, ибо я все-таки женщина!»
— «После Толстого и Достоевского что дано? Чехов — шаг назад.»
— «А Вы любите Чехова?»
Некоторое молчание и — неуверенно:
— «Нне… очень…»
— «Слава Богу!!!»
— «Что?»
— «Что Вы не любите Чехова!»
— «Терпеть не могу!»
— «А я так привык ко всяким возмущениям и укоризнам в ответ, что невольно замедлился…»
— «Господи! Можно же, наконец, не любить чего-нибудь на свете!»
— «Оставим Чехова в стороне, как ту или иную ценность — в романе он, во всяком случае, ничего не дал. И после Достоевского — кто?»
— «Розанов, пожалуй, но он не писал романов.»