Простите, до свидания.
Ф. Тютчев
Аксакову И. С., 18 апреля 1867
И. С. АКСАКОВУ 18 апреля 1867 г. Петербург
Петербург. Вторник. 18 апреля 1867
Прежде всего, друг мой Иван Сергеич, дайте обнять себя и от души поздравить и вас и жену вашу с великим праздником и наступающим днем рожденья Анны. – Я в долгу у вас за два письма. Первое из этих писем было, можно сказать, последнею посмертною передовою статьею «Москвы». Такую оно получило здесь гласность и известность. Я читал его встречному и поперечному, т. е. заставляли читать, сообщил кн. Горчакову, и теперь наконец письмо это успокоилось в собрании автографов графа Сергея Апраксина, большого вашего почитателя, который выпросил его у меня.
Сочувствие к «Москве» несомненное и общее. Все говорят с любовью и беспокойством: не умерла, а спит, и все ждут нетерпеливо ее пробуждения… Но вот в чем горе: пробудится она при тех же жизненных условиях и в той же органической среде, как и прежде – а в такой среде и при таких условиях газета, как ваша «Москва», жить нормальною жизнию не может, не столько вследствие ее направления, хотя чрезвычайно ненавистного для многих влиятельных, сколько за ее неумолимую честность слова. – Для совершенно честного, совершенно искреннего слова в печати требуется совершенно честное и искреннее законодательство по делу печати, а не тот лицемерно-насильственный произвол, который теперь заведывает у нас этим делом, – и потому неизменившейся «Москве» долго еще суждено будет, вместо спокойного плавания, биться как рыбе об лед.
Поездка государя в Париж пока дело решенное… 13-го будущего мая он отправится туда через Берлин и в сопровождении прусского короля пробудет в Париже неделю, потом через Штутгарт, Карлсруэ проедет в Варшаву и Ригу… Едет с ним гр. Петр Шувалов. В Париж, как говорят, будет призван из Константинополя Игнатьев. – Поедет ли в Париж, это еще под спудом, а между тем от этого обстоятельства и зависит, по-моему, все значение этого дела. – Личная ли это интрига, которой благодушный монарх служит бессознательным орудием, или обдуманная, сознательная политическая программа. – Вот, по крайней мере, какими наличными соображениями объясняют и оправдывают эту программу ее защитники.
Они говорят, что только подобным заявлением, каково будет личное присутствие обоих государей, можно надеяться при данных обстоятельствах настолько ослабить давление их в смысле воинственного исхода, чтобы упрочить мир, по крайней мере на несколько времени, так как мы предвидим, что при состоявшейся войне мы непременно будем вовлечены в оную… К тому же, вероятно, мы надеемся, что, приобщив Наполеона к нашему союзу с Пруссиею, нам удастся отвлечь его от Англии и через это найти возможность столковаться с ним касательно если не решения, то, по крайней мере, улажения восточного вопроса… Все это, как вы видите, есть не что иное, как мудрость юродствующих и прозорливость слепотствующих… Все это, сверх того, обличает, не говорю – непонимание, а совершенно превратное понимание судеб России и исторических законов ее развития… грубейшее, напр<имер>, непонимание этой простой фактической истины, что если бы нам и удалось в самом деле умиротворить Запад, то этот умиротворенный Запад, неминуемо и совершенно логично, опрокинется на нас же всем грузом европейской коалиции. Эта-то полнейшая бессознательность своих жизненных условий, это-то совершенное извращение прирожденных инстинктов в нашей правительственной сфере – вот в чем если не гибель наша, то наш страшный камень преткновения. Но история все-таки возьмет свое, устранит и этот камень. – Война состоится, – она неизбежна, она вызывается всею предыдущею историею западного развития. Франция не уступит без бою своего политического преобладания на Западе, – а признание ею объединенной Германии законно и невозвратно совершившимся фактом было бы с ее стороны равносильно отречению ее от всего своего европейского положения. – Борьба, следственно, неизбежна. Это будет первая сознательная племенная война между составными частями Европы Карла Велик<ого>, т. е. первый шаг к ее разложению, и этим самым определится мировой поворот в судьбах Европы Восточной. – Вот вопросы, которые неминуемо уяснятся до общего самосознания на предстоящей сходке Всеславянской – хотя, конечно, приостановка «Москвы» в данную минуту отзовется страшным диссонансом в нашем оратории.
Простите, дорогой Иван Сергеич, мне стыдно и этого беспутно длинного письма.
Аксакову И. С., 10 мая 1867
И. С. АКСАКОВУ 10 мая 1867 г. Петербург
Петербург. 10 мая 1867
Мы теперь в полном славянском или даже всеславянском разгаре. До сих пор все обстоит благополучно. Гости наши, очевидно, ничего подобного себе не воображали. Они не только поражены, но тронуты и умилены общим, можно сказ<ать>, народным приемом и угощением. Теория пана Духинского оказывается вполне несостоятельною.
Из здешних <газет> вы узна́ете почти все, но вот чего в них нет. – Когда Трепов спрашивал государя, в какой мере допускать заявления в честь славян, ему было отвечено: чем умнее, тем лучше. – Когда гр. Толстой, министр просвещения, просил разрешения принять приглашение на обед, даваемый славянам, ему было сказано: ты должен быть на этом обеде… Сам Толстой дает им обед у себя, разделив их на две категории, за неимением места. Государь, говорят, примет их – или, по крайней мере, некоторых из них. – Все это довольно хорошие признаки. Но вы знаете, у нас во всем преобладает метеорология. Сегодняшняя хорошая погода нисколько не ручается за завтрешний день… Там, где нет сознательной мысли, там не может быть и последовательности… Но вот что при первой же встрече, при первом соприкосновении дало себя электрически почувствовать: это отсутствие общего языка. Этот многовековый факт разразился каким-то неожиданным, внезапным, всепотрясающим откровением – всем как-то стало страшно неловко – тою неловкостию, которую чувствовали, вероятно, на другой день после столпотворения Вавилонского. Вот где ключ позиции – и им-то надо завладеть во что бы ни стало… Надеюсь, что у вас, в Москве, все усилия будут устремлены именно на это… Это для Славянского дела, для славян вообще, будет вторым даром слова, без коего они, в отношении друг к другу, сами становятся настоящими немцами и, к довершению позора, выходят из этой немоты не иначе, как усвоением языка так называемых немцев. Увидим, сознание этого страшного вопиющего зла будет ли довольно глубоко, чтобы оказаться производительным, плодотворным. Вся будущность зависит от этого. С нашей стороны в содействии недостатка не будет, лишь бы они предъявили положительный запрос.
Вообще от славян будет зависеть определить мерою своей восприимчивости меру нашего воздействия. Словом сказ<ать>, чтобы изо всего этого вышел какой-нибудь толк, надобно, чтобы они воротились от нас проникнутые до мозгу сознанием, что они – дроби, а Россия – знаменатель, и только подведением под этот знаменатель может осуществиться сложение этих дробей.
Посылаемые при сем стихи могли бы быть прочитаны при тосте в память Ганки.
Головацкому Я. Ф., 12 мая 1867
Я. Ф. ГОЛОВАЦКОМУ
12 мая 1867 г. Петербург
С.‑Петербург. 12‑е мая 1867
Из всего сказанного и читанного на вчерашнем обеде ничто так заживо не задело русского сердца, как ваше задушевное русское слово, почтеннейший Яков Федорович…
Да, одно уже это слово, это все выстрадавшее и все пережившее русское слово, есть своего рода трофей. Знамя изорвано, но не побеждено, и вы свято сберегли его на вашей израненной груди.
Не может быть, чтобы вам одним, русским галичанам, изменило слово Священного Писания: претерпевый до конца, той спасен будет – а кто так претерпел до конца, как вы?..
Нет, ваше возвращение к России несомненно и неминуемо, и – верьте мне – только с этого воссоединения начнется решительный поворот к лучшему в судьбах целого Славянского мира.