А он... он сидел неподвижно, затаив дыхание, позволив мне исследовать его. Всё его существо было напряжено до предела, как струна, готовая лопнуть. Глаза, сияющие влажной яркостью, не отрывались от меня, и я видела, как сжаты его челюсти, с каким титаническим усилием воли он сохраняет неподвижность. Он не плакал. Он сиял. Весь он был — воплощённое облегчение, ликование, вырывающееся наружу не слезами, а этим немым, оглушительным счастьем, которое заполнило собой всю комнату.
— Ника, — прошептал он, и его голос, низкий и глухой от нахлынувших чувств, обрёл невероятную, новую глубину. — Девочка моя...
И тогда он не выдержал. Он осторожно, с невероятной бережностью, чтобы не напугать меня, не причинить боли, притянул меня к себе. Обнял. Его руки обвили мои плечи, его ладонь легла на мою голову, избегая повязки, прижимая меня к своей груди. Я уткнулась лицом в грубую ткань его свитера. Она пахла морозным воздухом, снегом, его парфюмом и... им. Марком. Тем запахом, который стал для меня символом безопасности и того самого, настоящего, что осталось за стенами этого кошмарного сна.
И я... я позволила себе расслабиться в его объятиях. Впервые за три бесконечные недели моё тело, скованное страхом и напряжением, хоть на мгновение обмякло. Я не плакала. Я просто слушала, как бьётся его сердце — ровно, громко, жизненно. И этот ритм постепенно становился и моим ритмом, возвращая меня к жизни. К нему. К нам.
И всё внутри меня рухнуло. Лёд, сковавший меня, треснул и рассыпался. Из моей груди вырвался сдавленный, хриплый звук, потом другой. Потом меня затрясло от рыданий. Настоящих, горьких, исцеляющих рыданий. Я плакала так, будто пыталась выплакать всю ту боль, весь тот ужас, всю ту тьму, что скопилась во мне. Я вцеплялась пальцами в его свитер, чувствуя, как моё тело, непослушное и слабое, бьётся в конвульсиях. Слёзы текли ручьями, оставляя мокрые пятна на ткани.
Он не говорил ничего. Он просто держал меня. Крепко. Надёжно. И качал, как маленькую, тихо напевая что-то под нос, какой-то бессловесный, успокаивающий мотив.
И сквозь рыдания, сквозь ком в горле, сквозь невероятное усилие, я наконец выдохнула то единственное слово, то имя, что было моим якорем всё это время.
— Марк... — прошептала я в его грудь, и это было похоже на молитву. На возвращение домой.
Его руки сжали меня чуть сильнее.
— Я здесь, — он прижал губы к моим волосам. — Я здесь, Ника. Всё хорошо. Я никуда не уйду.
После того как я произнесла его имя, в палате словно взорвалась тишина. Вернее, её взорвали — ворвалась бригада врачей во главе с моим лечащим врачом, предупреждённая, наверное, дежурной медсестрой, услышавшей непривычный шум. Меня осматривали, задавали вопросы, светили в глаза фонариком. Я отвечала тихо, односложно, всё ещё цепляясь за руку Марка, как за спасательный круг. Он не отпускал её, стоя рядом, и его спокойное, уверенное присутствие помогало мне не снова ускользнуть в ту пугающую пустоту.
Оставшиеся дни в больнице прошли в странном ритме — между сном, процедурами и... Марком. Он был со мной каждый день, приходя после пар в университете. Он читал мне книги, когда я уставала говорить, приносил мою любимую пасту, просто сидел рядом, когда я молча смотрела в окно, и его тихого присутствия было достаточно, чтобы я не чувствовала себя потерянной.
Но он помогал мне не только как мой мужчина. Он включал специалиста. Спокойным, ровным голосом он объяснял мне, что со мной происходит. Почему я так устаю, почему иногда накатывает беспричинная тревога, почему так тяжело управлять телом.
— Это астения, Ника, — говорил он, держа мою руку и мягко нажимая на разные точки, чтобы проверить чувствительность. — Организм пережил колоссальный стресс. Ему нужно время на восстановление. Ты не слабая. Ты — выздоравливающая. Это разные вещи.
Он следил за моими реакциями, за тем, как ко мне возвращались эмоции — сначала робкие, потом всё более яркие. И каждый раз, когда я шутила или злилась на невкусную больничную еду, он смотрел на меня с таким облегчением и гордостью, что мне самой становилось теплее. Он не просто ждал, когда я стану прежней — он принимал каждую мою новую часть, каждую трещинку, каждую слабость, помогая мне собрать себя заново, как ценную мозаику.
В день выписки я сидела на кровати и неумело пыталась подвести глаза карандашом. Руки всё ещё дрожали, и линии получались кривыми, размазанными. Марк спокойно складывал мои вещи в сумку, аккуратно укладывая даже самый незначительный хлам, успевший накопиться за недели в больнице — журналы, носочки, незаконченную пачку печенья.
Я посмотрела на его спину, на его сосредоточенные плечи, и вопрос, который крутился у меня в голове всё это время, наконец вырвался наружу.
— Марк... а Глеб? — спросила я тихо, опуская карандаш на одеяло.
Он замер на секунду, потом медленно обернулся. Его лицо стало серьёзным, собранным.
— Он всё ещё здесь. Под наблюдением. Его состояние... тяжелее, Ника. — Марк вздохнул, подошёл и присел передо мной на корточки, взяв мои дрожащие руки в свои тёплые, уверенные ладони. — Врачи буквально собирали его по кусочкам. И не только физически. Психика... она пострадала очень сильно. Ему предстоит долгий путь. Очень долгий.
— Я хочу его навестить. Перед отъездом, — сказала я твёрдо, поднимая на Марка взгляд.
Марк не стал отговаривать. Он просто внимательно посмотрел на меня, как бы проверяя мою решимость, и кивнул.
— Хорошо. Я провожу тебя.
Он помог мне надеть пальто, взял сумку в одну руку, а меня за руку — в другую. Идя по длинному больничному коридору, я крепче сжимала его пальцы. Я шла к Глебу, но знала, что какой бы тяжёлой ни была эта встреча, я не одна. Марк был рядом. И это знание придавало сил больше, чем любые лекарства.
Дверь в палату Глеба была приоткрыта. Я заглянула внутрь и замерла. Он лежал, весь в белом — в бинтах, гипсе, повязках. Одна рука была на перевязи, лицо покрывали фиолетово-желтые синяки, сходящиеся на переносице. Глаза закрыты, губы сжаты в тонкую белую полоску. Он дышал тяжело, прерывисто. Казалось, боль была его единственным спутником.
— Дай мне пять минут, — тихо попросила я Марка.
Он кивнул и отошёл к окну, оставаясь в коридоре, а я сделала шаг внутрь. Пол скрипнул под ногой. Глеб резко дёрнулся, как от удара током, и его глаза широко распахнулись. Увидев меня, он успокоился, попытался резко сесть, но тело его не слушалось. Он ахнул, зажмурился от боли, схватившись за рёбра одной рукой.
— Лежи, — тихо сказала я, подходя ближе. — Не двигайся.
— Вероника? — его голос был хриплым, но мягким. — Ты... ты хорошо выглядишь. Как ты?
— Жива, — коротко сказала я. — И ты жив. Это главное. Я уезжаю сегодня, — сказала я, останавливаясь у его кровати. — Хотела... попрощаться.
Он отвернулся к стене, но я видела, как напряглась его шея, как сжались пальцы на простыне.
— Прости меня, — выдавил он, почти беззвучно. — Прости, Вероника. Я... я не хотел... я не знал, что он... что они... Я втянул тебя в это. Из-за меня ты... — он не смог договорить, его голос сорвался.
— Я уже простила, — ответила я, и это была правда. Гнев и страх уступили место горькой жалости. — Мы оба выжили, Глеб. Это главное.
Он кивнул, с трудом сглатывая ком в горле. Потом его взгляд упал на что-то у него на шее. Его свободная, перебинтованная рука медленно потянулась к цепочке.
— Пожалуйста, помоги мне, сними, — попросил он. И я, придвинувшись, расстегнула замочек, а затем взяла в руки увесистый золотой крестик и протянула ему, но он лишь покачал головой.
— Возьми.
Я смотрела на него, не понимая.
— Это то, что я украл тогда, в том доме, — прошептал он, его голос стал глубже, уходя в воспоминания. — Я схватил его и надел на шею, прямо там. Когда нас повязали... при обыске полиция изъяла шкатулку, статуэтку... а этот крестик... они, наверное, подумали, что он мой, личный. Его не тронули. — Он с горькой усмешкой покачал головой. — Я так и носил его все эти годы как клеймо. Как напоминание о той секунде слабости, которая сломала всё. Он стоит немало денег…я знаю, что это ничто по сравнению с тем, что ты пережила…