Яко наг, яко благ, яко нет ничего…
В верхних ложах публика "наплывная" Верхняя ложа стоила пять рублей, и десяток приказчиков и конторщиков набивали ее «по полтине с носа» битком, стоя плотной стеной сзади сидящих дам, жующих яблоки и сосущих леденцы.
– И чего актеры поют, а не говорят, слов не разберешь! – жаловались посетители таких лож.
– Одна песня, а слов нет!
Ложи бенуара и бельэтажа сплошь занимались купечеством: публика Островского.
Иногда в арьерложе раздавался заглушенный выстрел; но публика не беспокоилась: все знали, что в верхней ложе жених из ножевой линии угощал невесту лимонадом.
Премьеры театра Корша переполнялись обыкновенно передовыми людьми; писатели, актеры и поклонники писателей и актеров, спортсмены, приезжие из провинции на бега, среднее купечество и их дамы – все люди, любящие вволю посмеяться или пустить слезу в «забирательной драме», лучшая публика для актера и автора. Аплодисменты вплоть до топания ногами и крики при вызовах «бис, бис» то и дело.
«Отколупнет ли крендель» Градов-Соколов, закатит ли глаза томная Рыбчинская, рявкнет ли Соловцов или, как в барабан, лупит себя по груди Рощин-Инсаров, улыбнется ли, рублем подарит наивная Мартынова – на все отзыв от всей души, с шумом и грохотом.
В антрактах купеческие сынки перед зеркалом в уборной репетируют жесты изящного Петипа.
Сам Федор Адамович Корш ныряет среди публики, улыбается и радуется полному сбору.
Как-то священник соседней с театром церкви пожаловался Коршу, что народ мало ходит в церковь. А Корш ему:
– Репертуарчик старенький у вас! У меня вот каждая пятница – новинка, и всегда полно…
Весел Корш, весела публика, веселы актеры, дебютантам – благодать: как ни играй, успех обязательно.
В театре Родона – оперетка… Своя там публика. Пожившая, износившаяся – старые развратники, наблюдающие обнаженные торсы и рассматривающие в бинокли, не лопнуло ли где-нибудь трико у артистки. Публика, воспитанная в «Салошках», кафе-шантанах и в театральных маскарадах.
Были еще два театра – «Немчиновка» и «Секретаревка». Там играли кружки любителей. Много из этих кружков вышло хороших актеров, театры эти сдавались внаймы на спектакль. И каждый кружок имел свою публику.
Один из моих друзей – репортер – прямо по нюху, закрыв глаза, при входе в зал угадывал, какой кружок играет: рыбники ли. мясники ли, овощники ли из Охотного ряда. Какой торговец устраивает, такая у него и публика: свой дух, запах, как у гоголевского Петрушки. Особенно рыбники.
Помню курьез. В числе любителей был в Москве известный гробовщик Котов. Недурно играл. Поставил он «Свадьбу Кречинского» и сам играл Кречинского. Зал бушевал, аплодируя после первого акта, ведь после каждого спектакля Котов угощал публику ужином – люди все были свои.
Наконец, второй акт. Вдруг неожиданно, запыхавшись, в шубе вбегает на сцену его приказчик и шепчет что-то Котову на ухо.
– Ну? Сейчас. Ступай отсюда!
– Да торопитесь, а то перехватят!
Кречинский сорвал сначала одну бакенбарду, потом другую и бросился, ни слова не говоря, бежать со сцены.
Оказалось, что умер один из богачей Хлудовых, и он побежал получить заказ.
Публика не обиделась: дело прежде всего!
И стали танцевать.
Но совершенно особенные картины можно было наблюдать в незадачливом детище М. В. Лентовского, в театре «Скоморох».
Театр этот назывался «народным», был основан на деньги московского купечества. Конечно, народным в настоящем смысле этого слова он не был. Чересчур высокая плата, хотя там были места от пяти копеек, а во-вторых, обилие барышников делали его малодоступным не только для народа, но и для средней публики.
Не было и подходящего репертуара, но труппа была прекрасная, и посетители валили валом.
Публика ходила в «Скоморох» самая разнообразная: чуйки, кафтаны, тулупы, ротонды, платья декольте шелковые, шерстяные, ситцевые и сарафаны.
В фойе, в буфете дым стоял от разного табаку, до махорки включительно. В зрительном зале запах полушубка и смазных сапог.
В «купонах» на верхотуре сидят две хорошенькие модистки.
– Ах, какой душка Лентовский! – восклицает одна.
– Да надоела ты мне с ним! Целое утро Лентовский да Лентовский, давай лучше плешивых считать!
– Давай. Один, два, три!..
– Позвольте, Софья Терентьевна, от всего моего сердца предложить вам сей апельсин,- говорит военный писарек, вынимая из заднего кармана пару апельсинов.
– Ах, какой вы, Тихон Сидорович! Вечно собьет…
– Вы чем это изволите заниматься?
– Оставьте! Двадцать два, двадцать три…- ткнула пальцем Соня чуть не в самую плешивую голову сидевшего впереди их купца.
– Эфти вы насмешки лучше оставьте-с, постарше себя не тычьте, заведите свою плешь, да и тешьтесь. А насчет чужой рассуждение не разводите-c!
– Позвольте-с,- авторитетно заявляет писарь, поправляя «капуль», – это-с, собственно, не касательно вашей плеши, а одна профанация насчет приятного препровождения времени.
– А тебя не спрашивают, не к тебе речь. Погоди, и твой капуль-то вылезет. Вот у меня Филька – приказчик есть. Тоже капулем чесался. Придет к паликмахтеру, да и говорит: остриги меня, чтобы при хозяине по-русски, а без хозяина а ля капуль выходило…
– Семьдесят два, семьдесят три, семьдесят четыре, семьдесят пять…
– А вы знаете, Софья Терентьевна, песенку про плешивых-с?
– Семьдесят девять… восемьдесят…
– Мы плешивых песенок не знаем. Впрочем, спойте.
– Извольте-с.
Плешь к плеши приходила, Плешь плеши говорила: Ты плешь, я плешь, На плешь капнешь, Плешь обваришь, Что заговоришь…
– Не ожидала от вас таких глупостев, Тихон Сидорович, не ожидала-с…
– Что с дурака взять? – замечает плешивый купец.
– Сам дурак.
– Ну ты, сам дурак и выходишь!
– То есть, какое вы имеете полное право ругаться?
– Еще бьют дураков-то, да и плакать не велят.
– Восемьдесят один, восемьдесят два… восемьдесят три…
– Сиволапый мужик…
– Барин с Хитрова! Жулье!
– Кто? Я жулье?
– Известно, ты.
– Кто, я? Жулье?
– Жулье…
– Жулье? Господин околоточный, господин околоточный… Пожалте-с!