Я невольно скольжу взором по первому ряду. Но одна Ермолова овладела всем моим вниманием. У Федотовой горят глаза. Недвижная, и одним мускулом лица, может быть думая только о своей красоте, красуется Рено, сверкая бриллиантовой брошкой… А рядом с ней Ермолова, в темно-сером платье, боится пропустить каждый звук.
В телеге еду по холмам, Порой для взора нет границ, И все поля по сторонам, А над полями стаи птиц.
Ермолова – вся внимание. Ее молодое лицо живет полной жизнью и отражает впечатления… Какая-то таинственная грусть нет-нет да и отразится в ее глазах…
И всегда, и впоследствии, до последней моей встречи, я видел эту грусть… Даже в ролях, когда ее голос и вся она кипела могучим, неповторимым призывом, как в Лауренции или в Жанне Д'Арк, я видел этот налет грусти.
Может быть, эти первые впечатления этого вечера оставили в моей памяти то, что поразило меня и осталось навсегда.
Родилась ли она с ней? Залегла ли она в тяжелые дни детства? Дни монологов в одиночестве на забытом кладбище?.. Но и теперь, после ее великой победы – недавнего бенефиса, когда именно жить да радоваться,- я видел отблеск этой таинственной грусти.
Я еду день, я еду два,
И все поля кругом, поля.
Мелькнет жилье, мелькнет едва,
А там поля, опять поля…
Слушая чтеца, думы и воспоминания ползут, цепляются одно за другое и переносят меня на необъятный простор безбрежных золотых нив… И все, кто слушает, видит воочию все то, что слито поэтом и неповторимым чтецом в мелодию созвучий.
Порой ручей, порой овраг,
А там поля, опять поля…
Я не свожу глаз с Ермоловой – она боится пропустить каждый звук. Она живет. Она идет по этим полям в полном одиночестве и радуется простору, волнам золотого моря колосьев, стаям птиц. Это я вижу в ее глазах, вижу, что для нее нет ничего окружающего ее: ни седого Юрьева, который возвеличил ее своей пьесой, ни Федотовой, которая не радуется новой звезде, ни Рено с ее красотой, померкшей перед ней, полной жизни и свежести… Она смотрит вдаль… Видит только поля, поля, поля…
Порой ручей, порой овраг,
А там поля, кругом поля,
И в золотых опять волнах
С холма на холм взлетаю я…
Короткая пауза, и глаза чтеца все так же смотрят куда-то вдаль. Во все время чтения ни малейшего движения, ни одного жеста, только лицо и глаза его живут.
Он спокойно передает словами то, что переживает, чувствует, ощущает.
Глядя вдаль, он спрашивает:
Но где же люди? – и отвечает:
Ни души среди забытых деревень…
И потом так же спокойно рассказывает о встрече со стариком, который просит его подвезти. Предлагает ему сесть рядом с собой, но тот, бывший барский камердинер, после объявления воли выброшенный наследниками за старостью и недовольный всем, еще помнит барскую дисциплину и, отказавшись, садится рядом с ямщиком на облучок, ворчит и ругает все новое, даже волю.
Отживший мир в его лице,
Казалось, силы напрягал.
Идет разговор со стариком, который кивнул головой на молодого парня-ямщика.
И все мы, зрители, видим и ямщика и старого камердинера.
Глаза Ермоловой опять покрылись дымкой грусти, но это было уже в последний раз.
Сердито бросает старик:
Вот парень вам из молодых…
Спросите их,
Куда глядят? Чего хотят?
Парень в недоумении:
Никак желанное словцо
Не попадало на язык…
– Чего?..- он начал было вслух…
Да вдруг как кудрями встряхнет,
Да вдруг как свистнет во весь дух -
И тройка ринулась вперед!
Вперед, в пространство без конца…
Ермолова откидывается на спинку стула.
Мерцавшие зарницы сменились в ее глазах сверкнувшей молнией, будто она сама мчится на бешеной тройке:
Вперед, в пространство без конца…
А чтец, между тем, заканчивает:
Неслись! – Куда ж вас дьявол мчит?-
Вдруг сорвалось у старика.
А тот летит, лишь вдаль глядит,
А даль-то, даль как широка!
Зимний сезон кончился. Мне предстояло или остаться в летнем помещении Кружка в Москве, или уехать в Смоленск. И я бы угодил в начавшийся тогда набор добровольцев в Сербию, что наверное бы для меня добром не кончилось, да опять случай подвернулся. Встретил я казака Бокова, с которым я познакомился еще в цирковые времена, и позвал он меня к себе на Дон.
– Степь-то какая сейчас! Потом съездим на Кавказ, надо кабардинских маток купить! Поживем лето на зимовнике.
Неудержимо потянула меня степь-матушка.
Уехали мы со скорым поездом на другое утро – не простился ни с кем, и всю Москву забыл. Да и до Москвы ли! За Воронежем степь с каждым часом все изумруднее… Дон засинел… А там первый раз в жизни синь моря увидал. Зимовник оказался благоустроенным. Семья Бокова приняла меня прекрасно… Опять я в табунах – только уж не табунщиком, а гостем. Живу – не нарадуюсь!
А все-таки иногда жуть берет: вдруг приедут Иловайский, Подкопаев, а то еще, чего гляди, мой хозяин, тоже сосед не дальний, пожалует и признает во мне своего беглого табунщика…
Разыграется фантазия – дойдет до жандарма, который на зимовник приезжал. Но скоро пришел этим думам конец.
Собрались мы с моим другом на Кавказ за лошадьми и покатили. С собой взяли двух казаков – лошадей вести.
А в Кабарде у Бокова знакомства большие, таскают нас как дорогих гостей из аула в аул, устраивают охоты, тамаши. Побывали даже в урусбнях на Эльбрусе, турью охоту горцы нам устроили.
Боков – удалец хоть куда, но и мне почет не малый был: уж очень поразило их мое цирковое искусство, меткая стрельба да знание лошади – опыт прошлого. К горам, которые я впервые увидел, я скоро привык. Надо сказать, что Боков подарил мне еще на зимовнике свою черкеску, бурку, кинжал – словом, одел меня настоящим кабардинцем и сам так же был одет. Боков взял со стены своего кабинета две нарезные двустволки – охота будет.
Недели три мы гуляли. Наконец Боков зовет домой ехать.
– Пора! Скоро дед именинник! Большой праздник будет… Весь Дон съедется! Из Черкасска приедут, а уж соседи и все будут…