Литмир - Электронная Библиотека

«Откуда это? – подумал сановник. – И почиститься лень».

– Так. Значит, небытие, – задумчиво сказал человек.

– Небытие, – как эхо, не открывая глаз, отозвался Чёрт.

– Или вечная жизнь.

– Или вечная жизнь.

Долго думал умерший. Там уже и панихиду отслужили, а он всё думал. И те, кто видели на подушке его необыкновенно строгое, серьёзное лицо, никак не предполагали, что за странные сны развеваются над холодным черепом. И Чёрта не видели. Курился, растворяясь, последний ладан, пахло притушенными восковыми свечами, и ещё чем-то как будто пахло.

– Вечная жизнь, – не открывая глаз, задумчиво повторил Чёрт. – Объясни ему получше, что значит вечная жизнь: ты плохо, говорит, объясняешь, – а разве он, дурак, когда-нибудь поймёт…

– Это вы про меня? – с надеждой спросил сановник.

– Так, вообще. Моё дело маленькое, но как посмотришь на всё на это…

Чёрт уныло замотал головой. Сановник также в знак сочувствия покачал головой и сказал:

– Вы, видимо, не удовлетворены, и если я, со своей стороны…

– Прошу вас не касаться моей личной жизни, – вспылил Чёрт. – И вообще, скажите, пожалуйста, кто из нас Чёрт: вы или я? Вас спрашивают, вы и отвечайте: жизнь или смерть?

И опять думал сановник. И всё не знал, на что ему решиться. И оттого ли, что мозг его портился с каждой секундой, или от природной слабости, стал он склоняться на сторону вечной жизни. «Что такое страдание? – думал он. – Разве не страданием была вся его жизнь, а как хорошо было жить. Не страдания страшны, а страшно то, пожалуй, что сердце их не вмещает. Не вмещает их сердце и просит покоя, покоя, покоя…»

…В это время его уже везли на кладбище. И как раз около департамента, где он начальствовал, служили панихиду. Шёл дождь, и все были под зонтиками, стекала с зонтиков вода и поливала мостовую. Блестела мостовая, а по лужам молчаливо топорщилась рябь, – был ветер при дожде.

«Но не вмещает сердце и радости, – думал сановник, уже склоняясь на сторону небытия, – устаёт оно от радости и просит покоя, покоя, покоя. У меня ли одного такое тесное сердце, или же так и всем на роду написано, но только устал я, ах, как я устал». И вспомнил он недавний случай. Это было ещё до болезни. И собрались у него гости, и было почётно, весело и дружелюбно. Очень много смеялись, а особенно он, – раз даже до слёз рассмеялся. И не успел он тогда про себя подумать: «какой я счастливый», – как вдруг потянуло его в одиночество. И не в кабинет, и не в спальню, а в самое одинокое место, – вот и спрятался он в то место, куда ходят только по нужде, спрятался, как мальчик, избегающий наказания. И провёл он в одиноком месте несколько минут, почти не дыша от усталости, предавая смерти дух и тело, общаясь с нею в молчании таком угрюмом, каким молчат только в гробу.

– А ведь надо поторопиться, – сказал Чёрт угрюмо. – Скоро и конец.

Лучше бы он и не говорил этого слова: конец. Совсем было отдался сановник смерти, а при этом слове воспрянула жизнь и завопила, требуя продолжения. И так всё стало непонятно, так трудно для решения, что положился сановник на судьбу.

– Можно подписать с закрытыми глазами? – боязливо спросил он Чёрта.

Чёрт искоса поглядел на него, качнул головой и сказал:

– Пустяки.

Но, должно быть, надоело ему возиться, – подумал, повздыхал и снова разложил перед сановником смятую бумажку, больше похожую на носовой платок, чем на такой важный документ. Сановник взял перо, стряхнул чернила раз, другой, закрыл глаза, нащупал пальцем место и… Но в последний момент, когда уже делал росчерк, не вытерпел и взглянул одним глазом. И крикнул, отшвырнув перо:

– Ах, что же я наделал!

Как эхо, ответил ему Чёрт:

– Ах!

И заахали стены и потолок, стали сдвигаться, ахая. И захохотал Чёрт, уходя. И чем дальше он уходил, тем шире становился его хохот, терял раздельность, раскатывался страшно.

…В это время сановника уже зарывали. Мокрые, слипшиеся комья тяжело грохались о крышку, и казалось, что гроб совсем пуст, и в нём нет никого, даже и покойника, – так широки и гулки были звуки.

Павел Петрович Бажов

(1879–1950)

Малахитовая шкатулка

У Настасьи, Степановой-то вдовы, шкатулка малахитова осталась. Со всяким женским прибором. Кольца там, серьги и протча по женскому обряду. Сама Хозяйка Медной горы одарила Степана этой шкатулкой, как он ещё жениться собирался.

Настасья в сиротстве росла, не привыкла к экому-то богатству, да и нешибко любительница была моду выводить. С первых годов, как жили со Степаном, надёвывала, конечно, из этой шкатулки. Только не к душе ей пришлось. Наденет кольцо… Ровно как раз впору, не жмёт, не скатывается, а пойдёт в церкву или в гости куда – замается. Как закованный палец-от, в конце нали посинеет. Серьги навесит – хуже того. Уши так оттянет, что мочки распухнут. А на руку взять – не тяжелее тех, какие Настасья всегда носила. Буски в шесть ли семь рядов только раз и примерила. Как лёд кругом шеи-то, и не согреваются нисколько. На люди те буски вовсе не показывала. Стыдно было.

– Ишь, скажут, какая царица в Полевой выискалась!

Степан тоже не понуждал жену носить из этой шкатулки. Раз даже как-то сказал:

– Убери-ко куда от греха подальше.

Настасья и поставила шкатулку в самый нижний сундук, где холсты и протча про запас держат.

Как Степан умер да камешки у него в мертвой руке оказались, Настасье и причтелось ту шкатулку чужим людям показать. А тот знающий, который про Степановы камешки обсказал, и говорит Настасье потом, как народ схлынул:

– Ты, гляди, не мотни эту шкатулку за пустяк. Больших тысяч она стоит.

Он, этот человек-от, учёной был, тоже из вольных. Ране-то в щёгарях ходил, да его отстранили: ослабу-де народу даёт. Ну, и винцом не брезговал. Тоже добра кабацка затычка был, не тем будь помянут, покойна головушка. А так во всём правильный. Прошенье написать, пробу смыть, знаки оглядеть – всё по совести делал, не как иные протчие, абы на полштофа сорвать. Кому-кому, а ему всяк поднесёт стаканушку праздничным делом. Так он на нашем заводе и до смерти дожил. Около народа питался.

Настасья от мужа слыхала, что этот щёгарь правильный и в делах смышлёный, даром что к винишку пристрастье поимел. Ну и послушалась его.

– Ладно, – говорит, – поберегу на чёрный день. – И поставила шкатулку на старо место.

Схоронили Степана, сорочины отправили честь честью. Настасья – баба в соку да и с достатком, стали к ней присватываться. А она, женщина умная, говорит всем одно:

– Хоть золотой второй, а всё робятам вотчим. Ну, отстали по времени.

Степан хорошее обеспечение семье оставил. Дом справный, лошадь, корова, обзаведенье полное. Настасья баба работящая, робятишки пословные, не охтимнеченьки живут. Год живут, два живут, три живут. Ну, забеднели всё ж таки. Где же одной женщине с малолетками хозяйство управить! Тоже ведь и копейку добыть где-то надо. На соль хоть. Тут родня и давай Настасье в уши напевать:

– Продай шкатулку-то! На что она тебе? Что впусте добру лежать. Всё едино и Танюшка, как вырастет, носить не будет. Вон там штучки какие! Только барам да купцам впору покупать. С нашим-то ремьём не наденешь эко место. А люди деньги бы дали. Разоставок тебе.

Однем словом, наговаривают. И покупатель, как ворон на кости, налетел. Из купцов все. Кто сто рублей даёт, кто двести.

– Робят-де твоих жалеем, по вдовьему положению нисхождение тебе делаем.

Ну, оболванить ладят бабу, да не на ту попали.

Настасья хорошо запомнила, что ей старый щёгарь говорил, не продаёт за такой пустяк. Тоже и жалко. Как-никак женихово подаренье, мужнина память. А пуще того девчоночка у ней младшенькая слезами улилась, просит:

– Мамонька, не продавай! Мамонька, не продавай! Лучше я в люди пойду, а тятину памятку побереги.

От Степана, вишь, осталось трое робятишек-то. Двое парнишечки. Робята как робята, а эта, как говорится, ни в мать, ни в отца. Ещё при Степановой бытности, как вовсе маленькая была, на эту девчоночку люди дивовались. Не то что девки-бабы, а и мужики Степану говорили:

38
{"b":"951565","o":1}