И сейчас его богатыри здесь, у перевала Паникс, над орлами.
…Можно, конечно, все прошедшее вспоминать, как ужасный сон, как дьявольское наваждение, ждать расплаты над отступниками, послать проклятия, но поможешь ли этим солдатам? Нет, стонать и даже молиться, хотя фельдмаршал не пропускал этого ритуала, было бесполезно.
Тогда, после штурма Сен-Готарда и после Чертова моста, почти всем казалось, что корпус Корсакова и зеленые мирные долины заальпийские рядом. Но он почувствовал, что под сердце подвалился камень, черной птицей пролетела тревога, еще раз, еще. Решил держаться ближе к солдатам, появлялся то тут, то там: на коне и пешком, у костра и в строю. Отдавал указания офицерам и подбадривал раненых, хлебал похлебку и первым бросался в атаку с солдатами. Думал, беда отступит, не выдержит его напора, его энергии, его страсти. Он вдохнет в солдат силу, и они сокрушат любое чудовище, любую беду. Черное крыло злой судьбы не коснулось его солдат, но не мог же он быть там, за сотню верст, где 14 и 15 сентября рухнули весь центр и правое крыло союзников, где Массена разгромил и Корсакова и Готце. Ошибка австрийского генерала стоила ему жизни. В два дня обстановка переменилась полностью. В глазах французских командующих Суворов превратился из грозного вездесущего полководца в бессильного, немощного старикашку, попавшего в мышеловку. По всем правилам военного искусства надо было склонять знамена. Пускай не перед военным гением, но перед обстоятельствами. А обстоятельства для русской армии были безвыходными. Спустившись в Муттенскую долину, суворовская армия оказалась в западне. У Швица и Цюриха стояла мощная, вкусившая наконец сладость победы армия Массены, на северо-востоке железной пробкой отборных войск закрыл Клентальскую долину генерал Молитор. Назад повернуть уже было невозможно – Сен-Готард снова занял Лекурб, этот главный французский специалист по горным войнам. Плохо.
Да он вдруг и сам занемог. Правда, почему вдруг, ведь почти семьдесят уже… Ох-охо, в шубу бы завернуться да греться на солнышке. Потянуло сырым, мокрым, на вершины пал снег… А в России бабье лето, паутинки летят… Чихнул, вытер испарину… Что-то чиркнуло по глазам, он вздрогнул, понял: болеть нельзя, лягут в чужую землю солдаты, развеется слава, пожмут плечами недруги: что ждать от старого? А пуще – российские знамена под ноги падут…
Решил собрать Военный совет… В тот день заморосило. Вроде и не было дождя, но на ресницах, на лицах замокло, сыро стало под рубахами. Неприятно.
Командиры заходили в дом, отряхивались, оглядывались и садились на свободные кресла, стулья и длинную резную скамью. Тихо переговаривались А он молчал, сидел за столом, обернулся шерстяной накидкой – знобило. Понимал, что выглядит не внушительно, но об этом никогда не заботился. Зашел щеголеватый и резкий Милорадович. Аккуратно вдвинулся в двери генерал от инфантерии Розенберг. Запыхтел и плюхнулся в кресло второй командир корпуса Вилим Христофорович Дерфельден. В годах, в годах. Тяжко ему по горам таскаться! Вытираясь и чертыхаясь, плотно уселся боевитый князь Горчаков. Слегка прищелкнул каблуками и вежливо поклонился Багратион. Каков молодец! И виду не показывает, что раны болят. В углу у маленького стола с картами сгрудились адъютанты: Румянцев, Ставраков, Розен, Горчаков и Аркаша – сынок. Покряхтывая, покашливая, крестясь, ввалились казачьи командиры Денисов, Астаков, Бородин. Подошли и другие, сели, сгрудились, ожидали.
А он молчал, глядел сквозь ресницы. Умел бы плакать, глядел бы на своих верных соратников, друзей верных своих, сквозь слезы. Слезы восторга и восхищения. Слезы благодарности за веру в него, за веру в победу. Но глаза были сухи. Знал, что скажет им ужасное, потрясет, может, и подорвет веру в его удачливость. Но скажет. Обязан сказать. Ибо решение, которое принимает, опасно, а может быть, и смертельно. Все бывает на войне, но в такой ситуации оказался впервые. Ситуация безвыходная. Без выхода. Что делать? Он никогда ведь не сдавался на милость врага. Смерть? Смерть героическая? Нет, и это не выход. Нет. Надо с ними. Надо с солдатами искать выход. Рваться вперед. Нет, рваться назад. Из кольца, из удавки. Вспомнил рослого семеновского гвардейца, что учил его в юности: «Никогда не сдавайся. Ударили в физиономию – упал. Вставай. Снова бьют. Еще раз вставай! Бьют еще, снова вставай. Бей сам в морду и иди вперед».
Да, бить будем! Где же Шейковский? Встал, сбросил платок. Оперся руками о стол, склонил голову набок. Замолчали все. Тихо.
– Господа командиры! Волей судьбы военной вы здесь, в центре Европы. Воины наши одержали победы блистательные, храбрость проявлена невиданная. И я вас, мужей доблестных и смелых, сердечно благодарю и низко кланяюсь!
Вышел из-за стола, встал на колени и поклонился. Возвратился, взялся рукой за горло, прокашлялся и каким-то тусклым старческим голосом продолжал:
– Не все знают, что неприятель учинил разгром корпуса Корсакова и генерала Готце. Туда, куда стремились, там поле поражения, разбегающиеся остатки союзных войск. У нас пехота боса, нага, патронов нет. Хлеб и сухари кончились. Мы в окружении жестокого и превосходящего нас силами врага, круч и бездн, сих отверстых гробов смерти. Впереди неприятель, позади ледяные хребеты, перевал Паникс… По военному искусству сдаваться надо или вопреки, презрев все правила, прорваться сквозь горы, по пастушьим тропам, штурмовать льды и небеса. Я такое решение принял. Скажите ваше слово!
Сел, охватил голову руками. Слушал.
– Как же сие вероломство допустили австрийцы?.. – Розенберг – всё честности и правил ждет от союзников…
– Вперед надо броситься, знамена развернуть и погибнуть со славой… – Милорадович – горяч, молод, смел.
– Пока голова колонны подымется, мы рейды сделаем, запутаем французов. Они, что к чему: думать будут, а мы уже за перевалом. А там и черт не страшен… – Казачьи командиры бесстрашны, находчивы.
– Пушки отстреляв, заклепать надо. Туда не дотащить, а оставлять преступно… – Знает свое дело начальник артиллерии.
– Не можем не прорваться с нашим славным Александром Васильевичем! Солдаты только и спрашивают: а он с нами?.. – Добр, добр, Мансуров. Татарин, но во славу России сражается отменно.
– Будем сражаться стойко, врагу не поддадимся. По плану вашего сиятельства все сделаем. Прорвемся. – …Важно, важно, что сие сказал Дерфельден, командир основного корпуса…
Всех выслушал. Закончил совет просто, сурово и честно. Голос снова, как при Кинбурне, Измаиле, был тверд и колюч!
– Помощи нам ждать не от кого… Мы на краю гибели… Теперь одна остается надежда… На храбрость и самоотверженность войск! Мы русские, с нами бог!
Уже после совета подошел Багратион и, с восторгом глядя на него, сказал: «Ваше сиятельство, после ваших слов у меня происходило необычное, отроду не бывавшее волнение в крови, меня трясла от темени до ног какая-то могучая сила, я был в каком-то незнакомом мне положении, в состоянии восторженном… Мы выходим с восторженным чувством, с самоотвержением, с силой воли духа: победить или умереть, но умереть со славой – закрыть знамена наших полков телами нашими». Обнял его тогда – этот смерти не уступит, его французы не одолеют.
Еще два дня назад ему самому можно было вырваться в Вену, хотя бы для того, чтобы бросить там в лицо невеждам из Гофкригсрата обвинение в нечестности и коварстве и оправдать это досадное окружение, показать невиновность его войска. Но ему и в голову не приходило столь «благородно» устраниться от, казалось, уже проигранных сражений. Он верил только себе, только в своих чудо-богатырях видел спасение и высшую силу. Ему слава не нужна – получил все в жизни. А сейчас надо спасать их – этих оборванных, заросших, с перевязанными сапогами солдат. Спасать их – значит брать на себя всю тягчайшую ответственность, собрать в кулак всю волю, не дать никому расслабиться, дрогнуть. Спасать их – это отдать им всю свою силу, всю страсть. И тогда они спасут всех, тогда они победят…