Милета успокаивала его, а сама прикусывала губу, чтобы не расплакаться.
– Я знаю, – сказал он, вытирая слезы, – что с тобой приехал русский. Русские наши спасители и единоверцы, но, – граф вздохнул и посуровел лицом, – и среди них бывают всякие… Кто он? Какого звания? Рода?
– Успокойся, отец, успокойся. Он хороший человек и, наверное, скоро уедет домой.
– Я не знаю такого сословия: хорошие люди. – Он выпрямился, голос его окреп. – Есть аристократы, но есть и ильсекондоордино.[10] И я не хотел бы знать никого из них. Мне сказали, что ты встречалась с Мартинигосом. С этим незаконнорожденным патрицианским выкидышем.
– Отец, перестань! Перестань, прошу тебя!
– Нет, дочь моя! Он смутьян. Он думает, что, если он имеет много денег, он может убрать от власти всех нобилей. Нет, мы ему не позволим это. Я завтра выступлю на Генеральном совете и потребую лишить его дворянства, которое он незаконно хочет получить.
– Отец, я прошу тебя! Я прошу тебя всем святым на свете, не ходи завтра на Генеральный совет. Не выступай там. Делай что хочешь, но не ходи завтра на Генеральный совет.
– Даже если меня попросит сам господь бог, я выступлю на Совете и буду защищать этот мир от якобинцев и богохульников
Милете стало плохо. После египетской жары и зноя ее часто стал охватывать озноб и жар. Она теряла сознание и становилась слабой и беспомощной.
Давно уже не было такого славного базара на острове. Да, пожалуй, с тех пор, как рухнула Венеция и как здесь высадились французы. Ныне же вся небольшая, мощенная морской галькой площадь была заполнена до краев. Пришли почти все жители острова. Приехали с Корфу, Святой Мавры, Кефалонии. Перебрались на лодках и кораблях с побережья. Даже из Рагузы и Триеста было две шхуны. Высились красной толстощекой горой помидоры, фиолетовые бочки баклажан обещали непревзойденную по вкусу икру, лоснились в банках темные маслины, из деревянных бочонков переливалось золотистое оливковое масло. Овечья брынза так и укладывалась на лепешку подходившим к рядам горожанам и морякам. У больших бочек вина дяди Фоти толпились русские моряки. Фоти Куркчис бывал в Одессе, а в Николаеве имел даже свою лавку, но вот уже три года, как возвратился на остров, получив свою долю в наследстве отца.
Капитан-лейтенант Николай Александрович Тизенгаузен, присланный Ушаковым «правление учредить и открыть присутственные места» на Закинфе, был доволен. Сегодня в полдень открывался Генеральный совет, а с утра закипел этот большой базар, что означало: на острове устанавливаются согласие и покой. Он прошелся вдоль рядов, потрогал помидоры – спелые, постоял у прилавка с керамической посудой, где рядом с кувшинами и тарелками привлекло его внимание кораллово-красное блюдо с букетом цветов и парусными кораблями. Сопровождающий его граф Макрис пояснил, что то изделие старой школы, секреты которой мастера не выдают. Зазывали в матерчатый ряд, где висели циновки, подстилки из тряпочек, ковры всякие.
– Господин капитан, взгляните на сие чудо! – Макрис подтащил к небольшому коврику, на котором от центра летели птицы, тут же паслись овцы, вытягивали шеи петухи, бежали собаки. И все это переплеталось листьями и цветами, заполнялось кораблями и морскими волнами.
– На наших коврах нет свободного места. Мы, греки, привыкли жить в тесном мире
Да, Тизенгаузен чувствовал, как даже на небольшом, по российским представлениям, островке переплеталось много судеб и событий, и каждое движение неосторожно что-то колебало. В России соперники могли бы махнуть рукой и подались бы в разные стороны. Хочешь к Белому морю, хочешь к Черному, а то и на Тихий океан. А тут далеко не разъедешься – кругом один Венецианский залив.
Почувствовал же это Федор Федорович, написал письмо депутации Закинфа о необходимости примирения того же графа Макриса и графа Саломана. Ибо куда же им деваться друг от друга? Все рядом.
Поблагодарил сопровождавшего Макриса и отправился в резиденцию – так громко назывался небольшой домик бежавшего к французам художника.
К дяде Фоти подошли в обнимку побывавший в русском плену турецкий солдат и русский матрос, испробовавший девятихвостку на турецких галерах. Моряк бросил монету и поднял два пальца вверх. Турок оглянулся, нет ли собратьев, и махнул рукой:
– Давай, давай! По один! Еще! Еще!
Фоти налил по глиняной кружке и протянул вначале моряку, а потом солдату. Турок припал к кружке и выпил одним махом, стал обниматься и по-дурному хохотать, резво размахивая руками.
– Аферим? Аферим? По-вашему прекрасно! Вино – аферим! Закон пить хороший! Но другой закон дурной! Закон у вас одну жену иметь – плохо! Она старая, и ты старый! Другая молодая, и ты молодой! Аферим!
– Любить-то одну можно.
– Зачем одну? Всех любить, кого можешь.
– Ну его, нехристя, не втолкуешь. На, выпей еще, я угощаю, – и Фоти протянул еще по кружке.
Рядом заиграла музыка. Старый цыган затянул какую-то печальную мелодию на скрипке. На стоящую бочку, испросив взглядом разрешения у Фоти, вскочила гибкая и стройная цыганка. Она ударила в бубен и замерла. Вся площадь обернулась, ожидая танца. Цыганка встрепенулась, ее длинные волосы вылетели из-за спины и заструились по плечам, груди, обнаженному животу. Бубен взлетел над ее головой и застучал, запрыгал в руках, радуясь ритму и скорости. Мужчины потянулись к бочке.
– Кузум! Кузум! Барашек мой! – закричал турок и полез развязывать пояс. Греки стали бить в ладоши, кто-то закричал: «Зито!», как в атаке. Фоти не успевал наливать кружки.
И все-таки сегодня покупали мало, казалось, все чего-то ждали. А чего? Все знали, что нынче будет первое заседание Генерального совета. Но даст ли это что-нибудь простым людям? Да и второклассных-то там не очень жаловали. Но они хоть пробились туда, некоторые получили дворянские звания. А они-то: кузнецы и сапожники, пахари и рыбаки, что они-то получат от этого Генерального совета? Ночью стучали в хижины, шепотом передавали тревожные слова: площадь, популяр, восстание! Многих это пугало, они крепко закрывали окна, гасили свет, прислушивались с опаской к уличному шуму. Другие не обращали внимания на причитания жен, засовывали за пояс кривой нож и шли на площадь. Третьи покачивали головами, крестились и шли вроде бы в церковь, которая была центром этой же площади.
Знающие слышали, что площадь не шумела обычным базарным шумом, не препиралась беззаботно в торговых сделках, не судачила об удачных покупках. Она была наполнена сдержанным гулом предштормового моря, которое вот-вот сдернет с себя покрывало спокойствия и обнажит грозно двигающиеся волны.
Часы на городской башне пробили полдень.
– Отдохни, дочка, – бережно ссадил с бочки цыганку мощный Циндон. Он еще ничего не сказал, а площадь замерла, все повернулись к нему.
– Закинфяне! Братья во Христе! Не пора ли нам распоряжаться своей судьбой? Хватит повелевать нами. Бог сам считает, что все люди равны. Поделим же власть поровну, возьмем принадлежащее нам добро.
Площадь как бы сужалась, стягивалась поближе к Циндону.
– Сейчас произойдет взрыв, и весь Генеральный совет полетит к чертовой матери. К оружию, братья! Сейчас будет взрыв.
Площадь с правой стороны, где находилось здание городской управы, оголилась. Люди отхлынули оттуда. Прошла минута, вторая. Из-за здания показался отряд городской охраны. Кто-то крикнул Циндону: «Где же твой взрыв?» Он немного потерял в своей уверенности, но снова обратился к площади:
– Закинфяне! Взрыв все равно будет! Вперед на ратушу! Уничтожим этих грабителей!
Из-за угла показался отряд русских и турецких моряков. Они развернулись и стали у дверей и входа. Городские охранники, расчищая дорогу прикладами ружей, отодвигая людей штыками, шли к Циндону.
– Закинфяне! К восстанию! Спасайте свою жизнь! Перестаньте бояться! Вы не рабы!
Охранники стянули его с бочек. Толпа молчала.