Траурный митинг начался, когда гроб поставили около Мавзолея. Когда митинг кончился и гроб внесли на руках в Мавзолей, все по очереди стали спускаться туда.
Еще стоя в Колонном зале, я несколько раз думал, почему именно так положены руки у Сталина, и вдруг, когда вошли в Мавзолей, понял, что руки у него положены точно так же, как поверх френча были положены руки у Ленина. Сначала внутри Мавзолея, поднимаясь по его ступеням, мы проходили рядом с саркофагом, в котором лежал Ленин, а потом, повернувшись, проходили рядом с гробом Сталина, поставленным на черный узкий мраморный камень, рядом с саркофагом Ленина, и, проходя тут, впервые совсем уже близко, меньше, чем на расстоянии вытянутой Руки, я еще раз увидел лицо Сталина. Оно было до такой степени живое, если это можно сказать о мертвом лице, что с какой-то особенной страшной силой потрясения именно в эту секунду я подумал, что он умер. А потом пошли ступеньки лестницы, все это осталось позади, и мы вышли из Мавзолея».
На этом кончается сделанная шестнадцатого марта пятьдесят третьего года запись о Сталине, его смерти и похоронах. После этого я ничего больше не записывал, все остальное, запомнившееся с тех дней, оставалось только в памяти. Наверное, сначала оставалось больше, а потом все меньше и меньше. Остальное выветривалось. Из невыветрившегося, оставшегося сильнее всего другого запали в память два впечатления.
Одно было связано с тем, что я увидел в Мавзолее. Может быть, я не записал это тогда из-за чувства какой-то душевной неловкости, чувства, которого сейчас у меня нет. Возникшее там при виде такого близкого к тебе, буквально в полуметре от твоих глаз, такого до ужаса живого лица Сталина, оно было связано еще и с контрастом между его лицом и лицом Ленина в саркофаге. Я много раз до этого бывал в Мавзолее и привык к этому давнему восковому, десятилетиями отделенному от нас лицу Ленина. А лицо Сталина здесь, рядом, было не только непривычным, но и до ужаса живым, именно от контраста с давно ушедшим куда-то в века лицом Ленина. В том саркофаге лежал как бы образ Ленина, а здесь — закрытый стеклянного крышкою живой человек, живой и грозный, потому что последнее ощущение, испытанное мною тогда, на пленуме, где он выступал, было именно ощущение грозности, опасности происходящего.
И второе, что я вполне сознательно не записал тогда, в пятьдесят третьем году, но что запомнил навсегда как представшую моим глазам несомненную очевидность. На траурном митинге выступали три разных человека. Всех троих я слушал с одинаковым вниманием. Первым был Маленков, вторым — Берия, третьим — Молотов. Различие в тексте речей мне и тогда не бросалось в глаза, да и сейчас, когда я перечел их в старой газете, они не слишком отличаются друг от друга, разве только тем, что в речи Молотова, в первом ее абзаце, о Сталине сказано несколько более человечно, чуть-чуть менее казенно, чем в других речах. Однако та разница, которую сейчас по тексту этих речей не уловишь, но которая была тогда для меня совершенно очевидна, состояла в том, что Маленков, а вслед за ним Берия произносили над гробом Сталина чисто политические речи, которые было необходимо произнести по данному поводу. Но в том, как произносились эти речи, как они говорили, отсутствовал даже намек на собственное отношение этих людей к мертвому, отсутствовала хотя бы тень личной скорби, сожаления или волнения, или чувства утраты, — в этом смысле обе речи были абсолютно одинаково холодными. Речь Маленкова, произнесенная его довольно округлым голосом, чуть меньше обнажала отсутствие всякого чувства скорби. Речь Берии с его акцентом, с его резкими, иногда каркающими интонациями в голосе, обнажала отсутствие этой скорби более явно. А в общем, душевное состояние обоих ораторов было состоянием людей, пришедших к власти и довольных этим фактом.
Речь Молотова, как я уже сказал, мало разнилась по тексту от других, но ее говорил человек, прощавшийся с другим человеком, которого он, несмотря ни на что, любил, и эта любовь вместе с горечью потери прорывалась даже каким-то содроганием в голосе этого твердокаменнейшего человека. Я вспомнил, и не мог не вспомнить, пленум, на котором Сталин с такой жестокостью говорил о Молотове, еще и по этому контрасту не мог не оценить глубины чего-то, продолжавшего существовать для Молотова, не оборванного у него до конца со смертью Сталина, связывавшего этих двоих людей — мертвого и живого. Говорю это нынешними словами, потому что тогда не записывал этого. Какими словами думал тогда об этом — а думают ведь именно словами, восстановить не могу, но думал это и потом вспоминал это не один раз в жизни, чаще всего в связи с дальнейшей судьбой и дальнейшим поведением Молотова.
Очевидно, — это я думаю уже сейчас, — есть очень большая разница в оттенках между словами — ученик, ближайший ученик, даже лучший ученик, соратник, верный соратник, ближайший соратник — и словом — единомышленник. Мне думается, что среди людей, долгие годы работавших вместе со Сталиным, под его руководством, в разное время награждаемых эпитетами «лучший ученик», «ближайший соратник» — понятие «единомышленник» в наибольшей степени может быть отнесено именно к Молотову.
Листая сейчас номера мартовских, апрельских газет пятьдесят третьего года, сверяя все это с личными своими воспоминаниями, я не мог не обратить внимание на календарную последовательность некоторых газетных сообщений того времени и на некоторые снимки, тогда не обратившие на себя внимания, а сейчас бросающиеся в глаза. «Правда» за десятое марта пятьдесят третьего года. Первая полоса ее. Трибуна Мавзолея, под обрезом которой впервые не одно, а два слова. «Ленин. Сталин». Уже в мраморе, одно под другим. У микрофона Маленков в ушанке, а справа от него между Хрущевым в папахе пирожком и Чжоу Эньлаем в мохнатой китайской меховой шапке Берия, грузно распирающий широкими плечами стоящих с ним рядом, в пальто, закутанный в какой-то шарф, закрывающий подбородок, в шляпе, надвинутой по самое пенсне, шляпа широкополая, вид мрачно-целеустремленный, не похож ни на кого другого из стоящих на Мавзолее. Больше всего похож на главаря какой-нибудь тайной мафии из не существовавших тогда, появившихся намного позже кинокартин. И на второй полосе он же снова между Чжоу Эньлаем и Хрущевым, в том же пальто с шарфом, в той же широкополой шляпе, надвинутой на самое пенсне, идущий за гробом Сталина. Как показало дальнейшее, он надеялся прийти к власти самым кратчайшим путем. Эти надежды были связаны и с его долголетним особым положением при жизни Сталина, и с заранее приготовленными им для этого, лично преданными ему кадрами людей, от него зависящих, так или иначе всецело находившихся в его руках, и с его собственной натурой решительного и дерзкого авантюриста, сумевшего на какое-то время повернуть в свою пользу возникшую ситуацию коллективного руководства. При общей решимости коллективно заменить Сталина, вырабатывать решения компромиссные, для всех приемлемые, по возможности избегая всяких внутренних столкновений, — такой человек, как Берия, наверное, ухватился за выгодное ему в этой ситуации звено. Чем инициативнее он вел себя, чем больше выдвигал предложений, чем больше спекулировал на общем нежелании возникновения внутренних конфликтов, тем успешнее он добивался того, что укрепляло его позиции и расширяло его возможности захвата власти, к которому он готовился. За исключением одного факта, все остальное попробую проследить по газетам того времени, доступным каждому.
Пользуясь тем, что делавший всего несколько месяцев назад на XIX съезде партии отчетный доклад от имени ЦК Маленков теперь, когда Сталин умирал или уже умер, мог рассматриваться как преемник Сталина на первом посту в стране, Берия ухватывается за Маленкова, очевидно, вместе с ним набрасывает первоначальный проект будущих перемен и на пленуме публично выдвигает его на пост Председателя Совета Министров.