– Скоро нам придется что-нибудь предпринять, – начал архидьякон, вытирая лоб большим пестрым платком, ибо он, спеша успеть по всем делам, шел быстро, а день выдался жаркий. – Вы, конечно, слышали про петицию?
Мистер Хардинг нехотя признал, что слышал.
– Итак, – продолжил архидьякон, не дождавшись, что мистер Хардинг выразит свое мнение, – вы понимаете, что мы должны что-нибудь предпринять. Мы не можем сидеть и смотреть, как эти люди выбивают почву у нас из-под ног.
Архидьякон, как человек практичный, позволял себе в тесном дружеском кругу прибегать к разговорным выражениям, хотя как никто умел воспарить в лабиринт возвышенной фразеологии, когда речь шла о церкви, а слушателями были младшие собратья.
Смотритель по-прежнему безмолвно смотрел ему в лицо, еле заметно водя воображаемым смычком и зажимая воображаемые струны пальцами другой руки. Это было его всегдашним утешением в неприятных разговорах. Если беседа огорчала его сильно, движения были короткие и медленные, а верхняя рука внешне не участвовала в игре, однако струны, которые она зажимала, могли прятаться в кармане у музыканта, а инструмент – под стулом, но когда его сердце, его чуткое сердце, проникнув в самую глубину того, что было ему так мучительно, находило выход, он начинал играть более быструю мелодию, перебирая струны от горла, вниз по жилетке, и снова вверх, до самого уха, рождая экстатическую музыку, слышную лишь ему и святой Цецилии, – и не без результата.
– Я совершенно согласен с Коксом и Камминсом, – продолжил архидьякон. – Они пишут, что нам нужно заручиться помощью сэра Абрахама Инцидента. Я без малейшего страха передам дело ему.
Смотритель играл самую печальную и самую медленную из своих мелодий – похоронный плач на одной струне.
– Думаю, сэр Абрахам быстро поставит мастера Болда на место. Я уже слышу, как сэр Абрахам подвергает его перекрестному допросу в Суде общих тяжб.
Смотритель представил, как обсуждают его доход, его скромную жизнь, повседневные привычки и необременительный труд, и единственная струна издала протяжный стон.
– Как я понимаю, они направили петицию моему отцу.
Смотритель не знал точного ответа; он предположил, что петицию должны отправить сегодня.
– Чего я не понимаю, так это как вы такое допустили, при том что у вас есть Банс. Уж казалось бы, с его помощью вы могли бы держать их в руках. Не понимаю, как вы им позволили.
– Позволил что? – спросил смотритель.
– Слушать этого Болда и другого кляузника, Финни. И написать петицию. Почему вы не велели Бансу уничтожить ее?
– Едва ли это было бы разумно, – ответил смотритель.
– Разумно – да, очень разумно было бы, если бы они разобрались между собой. А теперь я должен идти во дворец и отвечать на их петицию. Обещаю вам, ответ будет очень коротким.
– Но почему им нельзя было подать петицию, архидьякон?
– Почему нельзя?! – воскликнул архидьякон так громогласно, словно пансионеры могли услышать его сквозь стены. – Почему нельзя?! Я им объясню, почему нельзя. Кстати, смотритель, я бы хотел сказать несколько слов им всем.
Смотритель растерялся так, что на миг перестал играть. Он категорически не желал уступать зятю свои полномочия, решительно не намеревался вмешиваться в какие-либо действия пансионеров по спорному вопросу, ни в коем случае не хотел обвинять их или защищать себя. И он знал, что именно это все архидьякон сделает от его имени, причем далеко не кротко, однако не находил способа отказаться.
– Я предпочел бы обойтись без лишнего шума, – сказал он виновато.
– Без лишнего шума! – повторил архидьякон все тем же трубным гласом. – Вы хотите, чтобы вас растоптали без лишнего шума?
– Если меня растопчут, то да, безусловно.
– Чепуха, смотритель. Я вам говорю, надо что-то делать. Необходимо принимать активные меры. Давайте я позвоню, и пусть им скажут, что я хочу поговорить c ними на плацу.
Мистер Хардинг не умел противиться, и ненавистный приказ был отдан. «Плацом» в богадельне шутливо называли площадку, выходящую одной стороной к реке. С трех других сторон ее окружали садовая стена, торец смотрительского дома и собственно здание богадельни. «Плац» был замощен по периметру плитами, а в середине – булыжником; в самом центре располагалась решетка, к которой от углов шли каменные канавки. Вдоль торца дома под навесом от дождя располагались четыре водопроводных крана; здесь старики брали воду и здесь же обычно умывались по утрам. Место было тихое, покойное, затененное деревьями смотрительского сада. Со стороны, выходившей к реке, стояли каменные скамьи, на которых старики частенько сидели, глядя на шнырявших в реке рыбешек. На другом берегу расстилался сочный зеленый луг; он уходил вверх по склону до самого настоятельского дома, так же скрытого от глаз, как и настоятельский сад. Другими словами, не было места укромнее, чем плац богадельни, и здесь-то архидьякон собирался сказать пансионерам, что думает об их негодном поступке.
Слуга скоро принес известие, что пансионеры собрались, и доктор Грантли нетерпеливо поднялся, чтобы обратиться к ним с речью.
– Вам, безусловно, следует пойти со мной, – объявил он, заметив, что мистер Хардинг не выказывает намерения последовать за ним.
– Я предпочел бы остаться, – заметил мистер Хардинг.
– Бога ради, давайте не будем допускать раскола в собственном лагере, – ответил архидьякон, – давайте наляжем со всей мочи, а главное – сообща. Идемте, смотритель, не бойтесь своего долга.
Мистер Хардинг боялся – боялся, что его принуждают к действиям, вовсе не составляющим его долг. Однако у него не было сил противиться, так что он встал и пошел вслед за зятем.
Старики кучками собрались на плацу, во всяком случае одиннадцать из двенадцати, поскольку бедный лежачий Джонни Белл уже давно не ходил и даже не вставал; он, впрочем, в числе первых поставил крестик под петицией. Да, он не мог подняться с постели, да, у него не осталось в мире ни одной близкой души, кроме друзей в богадельне, из которых самыми верными и любимыми были смотритель и его дочка, да, старик получал все, что требовалось слабому телу, все, что могло порадовать угасавший аппетит, – тем не менее его потухшие глаза заблестели при мысли заполучить «по сотне на нос», как красноречиво выразился Эйбл Хенди, и бедный старый Джонни Белл алчно поставил крестик под петицией.
Когда появились двое священников, все обнажили головы. Хенди помедлил было, однако черные сюртук и жилетка, о которых он с таким пренебрежением говорил в комнате Скулпита, действовали даже и на него, так что он тоже снял шляпу. Банс, выйдя вперед, низко поклонился архидьякону и с ласковым почтением выразил надежду, что смотритель и мисс Элинор пребывают в добром здравии, а также, добавил он, вновь поворачиваясь к архидьякону, «и супруга, и детки в Пламстеде, и милорд епископ». Покончив с этим приветствием, он вернулся к остальными и тоже занял место на каменной скамье.
Архидьякон, который собирался произнести речь, походил на священную статую, воздвигнутую посреди каменной площадки, – достойное олицетворение Церкви Воинствующей на земле. Его шляпа, большая и новая, с широкими загнутыми полями, каждым дюймом свидетельствовала о принадлежности к духовному званию. Густые брови, широко открытые глаза, полные губы и сильный подбородок соответствовали величию сана; добротное сукно на широкой груди говорило о благосостоянии клира, рука, убранная в карман, символизировала рачение нашей матери-церкви о временном имуществе, другая, свободная, – готовность сразиться за ее святыни, а ниже пристойные панталоны и аккуратные черные гетры подчеркивали прекрасное сложение ног, зримо обозначая достоинство и внутреннюю красоту нашей церковной иерархии.
– Итак, – начал он, приняв ораторскую позу, – я хочу сказать вам несколько слов. Ваш добрый друг смотритель, и я, и его преосвященство епископ, от имени которого я к вам обращаюсь, весьма огорчились бы, будь у вас справедливые основания жаловаться. Любую справедливую причину для жалоб смотритель, его преосвященство или я от его имени немедленно устранили бы без всяких петиций.