Вот в каком положении были дела Христиана Христиановича, когда весна вспомнила наконец, что есть на свете земля Русская и на русской земле город Сумбур. Вспомнив же это, она налетела вдруг, как с неба канула. Весна была дружная, теплая, все зазеленелось, воробьи зачирикали, глядя с краешка кровли на последние капли, падающие со стрехи; конский завод Рюховкина перекочевал уже с Собачьего Оврага на летнее становище свое, на городской выгон; храм славы, служивший памятником утонувшему на этом месте пьяному мужику и покойному пруду,- храм славы белелся величественно между новою, свежею зеленью; молодые гусята щипали травку под любым тыном и сиплым писком, после каждого глотка, убеждали родителей своих не покидать их, не торопиться еще к лабазному ряду, потому-де, что весною зеленый корм лучше хлебного. В первый раз отроду увидел Виольдамур весну за стенами Петербурга и как нарочно в этот первый раз встретил ее упоенный любовью. Была ли также и знаменитая ученица влюблена в него, и сколько и надолго ли, не решимся сказать положительно, хотя нам известна вся подноготная нашего рассказа; для этого надо бы написать, в виде вступления, целое рассуждение о любви, которая бывает большею частию столько же скучна на бумаге, сколько занимательна на деле. Ведь барышни наши – бог их суди – и в столицах, и в губерниях, по невинности и неопытности своей, и сами не знают, когда любят, когда не любят, когда любят по своей воле, когда по какому-то темному чувству предусмотрительности или по распоряжению маменьки; когда шалят только и тешатся страданиями нашими для забавы – все это так шатко и валко, так ненадежно, так темно, сомнительно и сокровенно, – так изменчиво, быстролетно, непостоянно, непостижимо, неуловимо, необъяснимо – что трудно решить дело не дождавшись конца. Если поверить современной летописи Сумбура, то была тут страстная и даже отчаянная любовь с той и с другой стороны; если послушать завистников и соревнователей Виольдамура на скользком поприще любви, то всему он один был причиной, потому что был сам влюблен за двоих и любил ее за себя и себя за нее, чем и ограничивалась взаимность этой страсти; если хотите непременно и нашей догадки, то мы попросим вас продолжать терпеливо рассказ наш, с полною надеждою, что дело должно со временем объясниться. Барышни наши иногда влюбляются сильно, хотя и не надолго, если игрушка и забава эта льстит их самолюбию, если она заманчива новизною предмета, который теперь в моде, в ходу, – иногда они воображают сами, что страстно влюблены, иногда считают только полезным зачислиться влюбленными: как зачисляют в кандидаты – иногда влюбляются по приказанию и распоряжению своего ближайшего начальства, и такая покорная любовь нередко с таким же безответным повиновением обращается в равнодушие, даже в ненависть, если обстоятельства изменяются; иногда они только что не противоречат слухам по этому тонкому и щекотливому предмету; иногда же, напротив, противоречат везде, ищут случая, вызывают на спор и бой, чтобы доказать невинность свою, и тем еще более возбуждают общее внимание, укрепляют общее мнение; иногда, в младенческом неведении своем, рассказывают по секрету подругам небывалые объяснения – и опытные судьи уверяют, что и эта тактика бывает не безуспешна; тут причуд и оттенков столько, столько разнообразных изворотов, что выследить их было бы не только затруднительно, но, может быть, и скучно. Будет с нас на первый случай и того, что мы знаем не менее самых Сумбурцев, которые знают положительно, что Христиан Христианович и Настенька Травянкина друг в друга влюблены.
Между тем, едва Сумбурцы наши, как и другие люди, дождались в свое время весны, как уже дошла до них и очередь залетовать, дождались они и лета. Пришло время междужарья, где иному сельскому хозяину делать нечего, где он, покончив свое, ждет сложа руки, чтобы и природа сделала свое, а где, по словам другого, не оберешься забот и хлопот, и работы бывает больше, чем во всякое иное время. Не беремся решить это разногласие, а скажем только, что Сумбурцы наши едва ли не держались первого мнения, по крайней мере у них ежегодно об эту пору была довольно людная ярмарка, на которую съезжалась вся губерния. Но, оставив на время ярмарку, мы должны наперед возвратиться вспять и сказать несколько слов о бывших зимою дворянских выборах.
При съезде дворян на выборы любопытно было подслушать задушевный разговор каждого из них, допросить его по совести, зачем и для чего он приехал? Дворянские выборы – это дело общее и великое, но в продолжении целого съезда ни один Сумбурец не сказал ни одного слова, которое бы могло относиться, хотя косвенно, к общему благу губернии; ни слова, которое показывало бы, что он постигает умом и чувствует сердцем всю важность прав своих и обязанностей по настоящему делу. Вот какой скрытный народ были Сумбурцы наши; всякий без сомнения понимал и чувствовал все это, но молчал про себя, или может быть и рассуждал об этом сам с собою; вслух же каждый заботился только о личных надобностях своих, о видах и намерениях. Один грозил соседу, что нога-де моя не будет на твоем пороге, если не положишь белого шара такому-то; другой собирал свой кружок для черных шаров такому-то; какой-нибудь шутник подговаривал всех выбрать, для одной потехи, такого-то чудака на такое-то место; тот хлопотал за себя, тот за кума, за свата, за соседа: всякий соображал голос свой, силу, влияние и происки, с насущными нуждами своими, и это называлось у Сумбурцев наших – выборами. Да как же впрочем и не назвать им это выборами? Ведь так ли, иначе ли, так называемые люди, даже чиновники, избирались во все должности – в исправники, в заседатели, в судьи, в члены, предводители: стало быть, это точно были выборы.
Но как Сумбурцы наши вообще ни над чем не надрывали сил своих, то дворяне на выборы съехались поздно, большею частию накануне срока, а потому и не успели поверить сумм дворянских по отчетам, а подписали какую-то перечневую выписку из книг сплеча и не заглядывая в нее выше того места, где каждому следовало подписать имя и прозвание свое; точно как будто речь шла не о своем, а о чужом добре. Откуда, скажите, берется у нас беззаботность эта? К обедне и молебствию опоздали, а потому и ограничились подписью присяжного листа; потом устранили кое-кого, под разными предлогами, от собрания, чтобы не было спорщиков; там не дали шаров некоторым уполномоченным, предпочитая действовать своей семьей, где каждый друг друга понимает; за губернским столом не стесняли себя баллотировкой одних избранных уже в кандидаты за столами уездными, а избрали тех, кто кому был посподручнее; предводитель, знакомый наш Прибаутка, распоряжался на выборах как в своем домашнем оркестре, где заставляет, бывало, проиграть снова любую штучку: он спорил и уговаривал каждый раз, когда какой-нибудь выбор не соответствовал его желанию или заключенному наперед условию и заставлял перебаллотировать того или другого вновь, против чего одни спорили и горячились, между тем как другие хохотали и разбирали снова шары. В предводители был избран опять он же, Прибаутка.
Все это было хорошо; но надо было выбрать в предводители еще другого кандидата, ожидая от правительства утверждения того или другого. Так как в Сумбуре нашем все делалось иначе, чем во всех губерниях, которых названия находятся в географиях России, то и в этом случае встретилось такое чрезвычайное обстоятельство, что не знаешь, как его и рассказать.
При выборе второго кандидата в предводители белые шары посыпались на голову какого-то отставного корнета. Дальнейшие последствия всего этого окажутся ниже; а теперь перейдем к непосредственным последствиям дворянских съездов, по случаю открывшейся ярмарки.
Давно уже Харитон уговаривал Христиана, самым радушным образом, дать концерт. Ярмарка представила для этого бесподобный случай. Прибаутка горячо принялся за это дело: обещал артисту покровительство свое, залу Дворянского Собрания и сверх того брал на себя все расходы на освещение и другие предметы по концерту. Странно было бы Виольдамуру колебаться или ожидать, чтобы его еще более упрашивали; он согласился, и от решимости этой, ожидания и нетерпения лицо у него вытянулось пальца на три и приняло какое-то вдохновенное выражение. Так он и ходил по городу целую неделю с продолговатым, вдохновенным лицом. Вот он сидит, по-домашнему, среди сумбурских приятелей и доброжелателей своих и слушает направо и налево, не успевая поворачивать голову на призывные голоса советников, во все четыре стороны вдруг. Концерту быть, это решено; несколько дней и ночей прошло в толках об устройстве и распорядке его; корректурный лист афиши у артиста в руках, но советники не перестают наделять его со всех сторон советами, неисчерпаемы в эффектных изобретениях и суетолками своими вконец оглушили Виольдамура, у которого от томительного ожидания губы сжались, словно они зашиты и припечатаны. Рядом с ним сидит курчавый друг его, товарищ на жизнь и смерть, Харитон Волков, и горячо, усердно советует обменить взаимно и переставить 1-й и 5-й номера, то есть открыть и начать концерт вокальным вступлением, которым предполагалось заключить 1-е отделение, а увертюру перенести из начала в конец. Причин на это Волков поставлял много, очень много, но главное заключалось в том, что соловьиный голос Виольдамура должен был пленить и восхитить всех, а затем уже мастерская игра на пяти или шести инструментах, не на всех вдруг однако же, а последовательно и поочередно, довершить окончательно верную победу. С Волковым, которого лицо и приемы напоминают нам несколько отца его, неподражаемого в счете молчков или пауз литавр – с Волковым соглашается по-видимому и гувернер, выписанный Прибауткою для детей его, monsieur Tricot-de-Coton {господин Трико де Котон (фр.).}; он положил руку на плечо артиста, встряхивает его по временам, чтобы заставить глядеть в эту сторону, и тычет пальцем чуть не в зубы, истощая в мимике этой все красноречие свое, всю силу убеждения. По другую сторону, в оппозиционной партии, стоит, один как перст – один как маков цвет – один как синь порох в глазу – один как солнце на небе – один как леший в болоте – стоит новый благоприобретенный в Сумбуре друг Виольдамура господин Мокриевич-Хламко-Нагольный, которого мать была урожденная княжна Трухина-Соломкина и даже крестный отец прозывался Пазухин-Гулючка; господин Мокриевич-Хламко-Нагольный, увлекаясь дружбой и доброжелательством и руководствуясь перевесом познания местности, отстаивает прежний порядок концерта, уверяя, что предлагаемая перемена сочтена будет умышленным подлогом и произведет всеобщий ропот. Есть еще два человека в этом заседании, и хотя они занимают крайние оконечности правой и левой стороны, но не могут, по мыслям своим, причесться ни к оппозиции, ни к радикалам, ни к легитимистам, а составляют, кажется, безмолвствующую середку-на-половине; это Аршет и неизвестный. Последний, облокотившись довольно ловко на спинку стула одного из отчаянных радикалов, Волкова, доволен, кажется, положением своим и сигарой, которую отыскал молча в скрипичном футляре, куда благоразумный хозяин с некоторого времени стал прятать сигары от подобных посетителей – доволен и собой, и концертом, как бы он ни учредился, доволен и прениями, и гладеньким сюртуком своим, словом, доволен всем на свете, и согласен со всеми, кто бы что ни говорил, и никогда не сердится, ничему не удивляется, ничему не радуется, ни о чем не скучает, ни о чем не тужит и вообще, не приневоливая себя ни к чему, от природы одарен непоколебимым терпением, совершенным равнодушием и преблагою молчаливостию. Случалось ли вам видеть этих людей? Высокий лоб как будто заключает в себе что-нибудь такое – даже морщиночки играют иногда на лбу этом и перебегают, как на тонкой пенке согретого молока – но здесь мнимый закон природы, открытый недогадливым Торичелли, будто бы природа не терпит пустоты, встречает самое убедительное противоречие. Если бы Торичелли сходился на веку своем с подобными людьми, то он и сам не удовольствовался объяснением своим, а поневоле стал бы искать другого. Эти-то счастливцы, вроде нашего неизвестного, живут спокойно, спят прекрасно, всегда здоровы, с виду моложавы и доживают до глубокой старости.