Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Она жалась к нему так робко и ласково, стыдясь в самом деле и как будто прося прощения «в глупостях».

Долго спрашивал ее муж, долго передавала она, как больная врачу, симптомы грусти, высказывала все глухие вопросы, рисовала ему смятение души и потом – как исчезал этот мираж – все, все, что могла припомнить, заметить.

Штольц молча опять пошел по аллее, склонив голову на грудь, погрузясь всей мыслью, с тревогой, с недоуменьем, в неясное признание жены.

Она заглядывала ему в глаза, но ничего не видела; и когда, в третий раз, они дошли до конца аллеи, она не дала ему обернуться и, в свою очередь, вывела его на лунный свет и вопросительно посмотрела ему в глаза.

– Что ты? – застенчиво спросила она. – Смеешься моим глупостям – да? это очень глупо, эта грусть – не правда ли?

Он молчал.

– Что ж ты молчишь? – спросила она с нетерпением.

– Ты долго молчала, хотя, конечно, знала, что я давно замечал за тобой; дай же мне помолчать и подумать. Ты мне задала нелегкую задачу.

– Вот ты теперь станешь думать, а я буду мучиться, что ты выдумаешь один про себя. Напрасно я сказала! – прибавила она. – Лучше говори что-нибудь…

– Что ж я тебе скажу? – задумчиво говорил он. – Может быть, в тебе проговаривается еще нервическое расстройство: тогда доктор, а не я, решит, что с тобой. Надо завтра послать… Если же не то… – начал он и задумался.

– Что «если же не то», говори! – нетерпеливо приставала она.

Он шел, все думая.

– Да ну! – говорила она, тряся его за руку.

– Может быть, это избыток воображения: ты слишком жива… а может быть, ты созрела до той поры… – вполголоса докончил он почти про себя.

– Говори, пожалуйста, вслух, Андрей! Терпеть не могу, когда ты ворчишь про себя! – жаловалась она, – я насказала ему глупостей, а он повесил голову и шепчет что-то под нос! Мне даже страшно с тобой, здесь, в темноте…

– Что сказать – я не знаю… «грусть находит, какие-то вопросы тревожат»: что из этого поймешь? Мы поговорим опять об этом и посмотрим: кажется, надо опять купаться в море…

– Ты сказал про себя: «Если же… может быть… созрела»: что у тебя за мысль была? – спрашивала она.

– Я думал… – говорил он медленно, задумчиво высказываясь и сам не доверяя своей мысли, как будто тоже стыдясь своей речи, – вот видишь ли… бывают минуты… то есть я хочу сказать, если это не признак какого-нибудь расстройства, если ты совершенно здорова, то, может быть, ты созрела, подошла к той поре, когда остановился рост жизни… когда загадок нет, она открылась вся…

– Ты, кажется, хочешь сказать, что я состарилась? – живо перебила она. – Не смей! – Она даже погрозила ему. – Я еще молода, сильна… – прибавила она, выпрямляясь.

Он засмеялся.

– Не бойся, – сказал он, – ты, кажется, не располагаешь состариться никогда! Нет, это не то… в старости силы падают и перестают бороться с жизнью. Нет, твоя грусть, томление – если это только то, что я думаю, – скорее признак силы… Поиски живого, раздраженного ума порываются иногда за житейские грани, не находят, конечно, ответов, и является грусть… временное недовольство жизнью… Это грусть души, вопрошающей жизнь о ее тайне… Может быть, и с тобой то же… Если это так – это не глупости.

Она вздохнула, но, кажется, больше от радости, что опасения ее кончились и она не падает в глазах мужа, а напротив…

– Но ведь я счастлива; ум у меня не празден; я не мечтаю; жизнь моя разнообразна – чего же еще? К чему эти вопросы? – говорила она. – Это болезнь, гнет!

– Да, пожалуй, гнет для темного, слабого ума, не подготовленного к нему. Эта грусть и вопросы, может быть, многих свели с ума; иным они являются как безобразные видения, как бред ума…

– Счастье льется через край, так хочется жить… а тут вдруг примешивается какая-то горечь…

– А! Это расплата за Прометеев огонь! Мало того что терпи, еще люби эту грусть и уважай сомнения и вопросы: они – переполненный избыток, роскошь жизни и являются больше на вершинах счастья, когда нет грубых желаний; они не родятся среди жизни обыденной: там не до того, где горе и нужда; толпы идут и не знают этого тумана сомнений, тоски вопросов… Но кто встретился с ними своевременно, для того они не молот, а милые гости.

– Но с ними не справишься: они дают тоску и равнодушие… почти ко всему… – нерешительно прибавила она.

– А надолго ли? Потом освежают жизнь, – говорил он. – Они приводят к бездне, от которой не допросишься ничего, и с большей любовью заставляют опять глядеть на жизнь… Они вызывают на борьбу с собой уже испытанные силы, как будто затем, чтоб не давать им уснуть…

– Мучиться каким-то туманом, призраками! – жаловалась она. – Все светло, а тут вдруг ложится на жизнь какая-то зловещая тень! Ужели нет средств?

– Как не быть: опора в жизни! А нет ее, так и без вопросов тошно жить!

– Что ж делать? Поддаться и тосковать?

– Ничего, – сказал он, – вооружаться твердостью и терпеливо, настойчиво идти своим путем. Мы не Титаны с тобой, – продолжал он, обнимая ее, – мы не пойдем с Манфредами и Фаустами на дерзкую борьбу с мятежными вопросами, не примем их вызова, склоним головы и смиренно переживем трудную минуту, и опять потом улыбнется жизнь, счастье и…

– А если они никогда не отстанут: грусть будет тревожить все больше, больше?.. – спрашивала она.

– Что ж? примем ее как новую стихию жизни… Да нет, этого не бывает, не может быть у нас! Это не твоя грусть; это общий недуг человечества. На тебя брызнула одна капля… Все это страшно, когда человек отрывается от жизни… когда нет опоры. А у нас… Дай Бог, чтоб эта грусть твоя была то, что я думаю, а не признак какой-нибудь болезни… то хуже. Вот горе, перед которым я упаду без защиты, без силы… А то, ужели туман, грусть, какие-то сомнения, вопросы могут лишить нас нашего блага, нашей…

Он не договорил, а она, как безумная, бросилась к нему в объятия и, как вакханка, в страстном забытьи замерла на мгновение, обвив его шею руками.

– Ни туман, ни грусть, ни болезнь, ни… даже смерть! – шептала она восторженно, опять счастливая, успокоенная, веселая. Никогда, казалось ей, не любила она его так страстно, как в эту минуту.

– Смотри, чтоб судьба не подслушала твоего ропота, – заключил он суеверным замечанием, внушенным нежною предусмотрительностью, – и не сочла за неблагодарность! Она не любит, когда не ценят ее даров. До сих пор ты еще познавала жизнь, а придется испытывать ее… Вот погоди, когда разыграется она, настанут горе и труд… а они настанут – тогда… не до этих вопросов… Береги силы! – прибавил тихо, почти про себя, Штольц в ответ на ее страстный порыв. В словах его звучала грусть, как будто он уже видел вдали и «горе и труд».

Она молчала, мгновенно пораженная грустным звуком его голоса. Она безгранично верила ему, верила и его голосу. Она заразилась его задумчивостью, сосредоточилась, ушла в себя.

Опершись на него, машинально и медленно ходила она по аллее, погруженная в упорное молчание. Она боязливо, вслед за мужем, глядела в даль жизни, туда, где, по словам его, настанет пора «испытаний», где ждут «горе и труд».

Ей стал сниться другой сон, не голубая ночь, открывался другой край жизни, не прозрачный и праздничный, в затишье, среди безграничного обилия, наедине с ним

Нет, там видела она цепь утрат, лишений, омываемых слезами, неизбежных жертв, жизнь поста и невольного отречения от рождающихся в праздности прихотей, вопли и стоны от новых, теперь неведомых им чувств; снились ей болезни, расстройство дел, потеря мужа…

Она содрогалась, изнемогала, но с мужественным любопытством глядела на этот новый образ жизни, озирала его с ужасом и измеряла свои силы… Одна только любовь не изменяла ей и в этом сне, она стояла верным стражем и новой жизни; но и она была не та!

Нет ее горячего дыхания, нет светлых лучей и голубой ночи; через годы все казалось играми детства перед той далекой любовью, которую восприняла на себя глубокая и грозная жизнь. Там не слыхать поцелуев и смеха, ни трепетно-задумчивых бесед в боскете, среди цветов, на празднике природы и жизни… Все «поблекло и отошло».

117
{"b":"947443","o":1}