Литмир - Электронная Библиотека

Как все наши наивные люди усердно помогали ему! Записывали и передавали все, что скажу, пересылали мои письма, даже не одному ему, но и другим, чтоб не пропадало даром сено у собаки! Ловкая штука!

Таможня ничего не пропускала, и если бы я писал новый большой роман, у меня из него таскали бы по частям, и тогда Тургенев написал бы опять ряд осмысленных повестей вроде “Отцов и детей”, “Дыма”. А пока он через своих здешних и иностранных Бобчинских и Добчинских (вроде историка русской литературы Courriere) объявил себя главою новой школы реальной повести, зная, что принятые меры помешают мне написать что-нибудь и обличить его.

Как бы там ни было, а Тургенев налгал на меня и ему поверили. Однако, когда граф А.К. Толстой выслушал первые три части “Обрыва”, у него явилось сильное волнение, беспокойство, особое участие ко мне. Он — как я сообразил потом — как будто вышел из заблуждения, прозрел отчасти правду и заподозрил в Тургеневе ложь. Он, между прочим, сильно настаивал, чтобы я уезжал скорее за границу, “не встречаясь с Тургеневым, который ехал сюда!” Это меня навело на догадку, что Тургенев, вероятно, налгал в таком смысле, что он мне подсказывает или помогает писать, что-нибудь в этом роде. Но что именно, я не знаю, мне не говорят, но ходят около меня, слушают, переглядываются, иногда шепчут — а мне ни слова! Таким образом, я лишен всякой возможности опровергнуть!

В подтверждение моей догадки о лжи Тургенева я получил от последнего, весной же 1868 года, письмо с приглашением в Баден-Баден поселиться у него и оканчивать роман! Я догадывался смутно, что он что-то лжет: должно быть, выдает себя за мою какую-то литературную няньку!

Я ездил прежде раза два в Баден-Баден из Мариенбада, потому что там весело было отдохнуть от лечения в хорошем месте, в веселой толпе. Там бывали Боткин, Ковалевский{34}, Достоевский и другие — и, наконец, Тургенев, но он был так поглощен своим кружком у Виардо, что его нечасто приходилось видеть — и я ему, повторяю, не только ничего не читал, но и не заговаривал с ним о литературе, кроме одного раза, когда он прочитал мне и Ф-ву с женой “Бригадира” и тут что-то поговорили и разошлись. Может быть — и вероятно — он воспользовался и этим обстоятельством, чтобы что-нибудь солгать относительно какой-нибудь помощи или совета с его стороны. После, я помню, когда роман уже печатался или вышел, Анненков в Петербурге как-то заметил мне, что Тургенев ужасно хвалит роман, говоря: “Чего-чего там нет!”. “А почему Тургенев знает все подробности, что там есть?” — спросил я. Анненков как будто поразился этим и вдруг замолчал. Я видел это и догадался, что, вероятно, Тургенев сказал и ему, что я читал, что ли, или рассказывал опять ему в Баден-Бадене “Обрыв”, чего ни разу, повторяю, не было. Я уже понимал Тургенева и прекратил всякую с ним переписку. На этот раз, кажется, и Анненков отчасти прозрел и догадался, что такое Тургенев. По крайней мере, после, когда он наводил на это разговор, он уже не противоречил, слыша, как я называл поступки Тургенева настоящим именем. Значит, у Тургенева были в руках — или копии с того, что я писал, или подробные отчеты с прочитанного мною другим!

Однажды один общий знакомый встретил меня с Тургеневым в Бадене на прогулке, на горе, и не подошел. Когда я после спросил, отчего он не пошел с нами, он сказал мне: “Как я пойду, вы, вероятно, имели литературный разговор”. Конечно, Тургенев распустил слух, что он или советует, или помогает мне — что-нибудь в этом роде. А он никогда мне ни одного совета не дал и ничего не подсказал, кроме двух слов “голубая ночь”), когда я читал ему последние главы “Обломова” и дошел до того места, где Штольц в Швейцарии, после объяснения с Ольгой, назвал ее своей невестой и ушел, Тургенев был тронут ее “сном наяву” и ее мысленным монологом: “Я — его невеста!” и т.д. Тургенев нашел, что у меня вставлено было несколько лишних подробностей, тогда как ей (выразился он) снится какая-то голубая ночь… “Это очень хорошее выражение “голубая ночь”, — сказал я, — могу я употребить его — вы позволяете?” — “Конечно”, — с усмешкой отвечал он.

И вот единственные два слова, которые принадлежат ему.

Должно быть, они потом подали ему повод, при вытаскивании удачных моих выражений, приписать их все себе: “Я-де это все ему подсказывал или поправлял!” Иначе как объяснить, что эти выражения из “Обломова” и все удачные сравнения, фразы из “Обрыва” очутились у Ауэрбаха в “Даче на Рейне” и у Флобера, в обоих романах, тогда как “Обломов” написан был лет за 15, а напечатан лет за 12 прежде “Дачи на Рейне”? Случайности во всем этом, конечно, предположить нельзя!

Это тем более вероятно, что я всегда вслух, и словесно, и письменно, сомневался в себе, говорил, что не могу, не слажу, не знаю, как быть, и кончал тем, что доводил все до желаемого заключения, никогда, никогда не употребив, кроме этих двух слов, ни одной чужой фразы. А он, мастер пользоваться всяким мелким обстоятельством, вероятно, указал и на эти сомнения, признаки моей недоверчивости к себе, чтобы солгать, что он помогал разрешать мне эти сомнения. Может быть, он и раздавал щедро мое добро иностранцам, как свое, и этим удовлетворял своей зависти, мешал мне и рос в их глазах сам. Конечно, много раз случалось, что если из слушавших меня, например, Стасюлевич, Софья Александровна, старшая дочь А.В. Никитенко (переписывавшая набело весь роман), заметят, что то или другое длинно или ненатурально и т.п., я сокращу, или дополню, или поправлю, но чтобы кто-нибудь и что-нибудь мне подсказал, т.е. прибавил — никогда!

Всех скупее на советы и замечания был Тургенев — и редко-редко скажет что-нибудь, а больше слушает да молчит[6]. Он и теперь, при каждом слухе, что я будто пишу новый роман, бросается из-за границы сюда и старается непременно увидеться со мною, чтобы потом опять уверять и здешних и заграничных друзей, что я все пишу по его совету, что ли, или с его помощью, — кто его знает! Иначе, напиши я что-нибудь, не увидясь с ним, конечно, все поймут, что и все прошлое ложь! Он боится и мечется, как угорелый! Я смекнул этот маневр и года два или три тому назад просто не принял его. Тогда Стасюлевич, на следующий год, прислал мне его парижский адрес в Bouloqne, прося, как будто от себя, чтобы я “отплатил ему визит”. А я не просил, ни адреса, ни визита не заплатил. И все эти ползучие манеры, эти кошачьи ходы и выходы — он хочет приписать и приписывает мне (с больной головы на здоровую) и выставляет, под рукой, конечно (но я вижу теперь), не себя, а меня ужасно тонким, хитрым, лукавым и рассказывает, как я замечаю, что не он меня, а я его ищу, добиваясь свидания с ним{35}. Это продолжается и до сих пор.

В прошлом году весной та же штука: один из его прихвостней, какая-то подозрительная личность, Макаров, подошел ко мне в Hotel de France, где я обедаю, и сказал, что приехал Тургенев и очень желает со мною увидеться здесь, за столом, пообедать, поговорить и т.д. и поручил ему сказать мне это. “Извините, — заключил он, — что я, незнакомый вам человек, взял это на себя”. Я сухо сказал ему, что я, кажется, видал его у Тютчева (Н.Н.), “а что касается до Тургенева, то хорошо: я с ним увижусь”. Но, однако, потом я прибавил, чтобы Тургенев не заботился обо мне, что он приехал на короткое время — ему некогда, а я уезжаю в Финляндию. После того, дня через два, я наткнулся на Невском проспекте на Тургенева. Мой ответ, конечно, ему был уже передан — и он сделал гримасу, что как будто не рад был видеться со мной. Но избежать нам друг друга было невозможно — и мы поневоле сошлись. “Я хочу вам сказать несколько слов, Иван Сергеевич”, — начал я. “Да мне теперь некогда, душа моя”, — перебил он. “Я не задержу вас, — продолжал я, — только хотел сказать, что вы поручили Макарову предложить мне повидаться с вами”…

Боже мой! Не успел я выговорить этого, как мой Тургенев замахал руками: “Никогда, никогда! Ни слова не говорил, не заикался! Какой Макаров! Какой Макаров! Я знать не знаю никакого Макарова…”

“Это какой-то родственник Тютчева, что ли, и пришел от вашего имени”…

48
{"b":"947441","o":1}