Кахан, конечно, не отказал Джавахарлалу в его просьбе, хотя встреча рисовалась ему совсем иной — он рассчитывал поболтать с Неру наедине. А уж видеть Юсупа Кахану и вовсе не хотелось: в памяти еще была жива ссора, происшедшая между ними при последней встрече.
Ромеш Чандра, тесть Кахана, считался в Пенджабе одним из наиболее состоятельных людей. Немало сделал он и для своего зятя Кахана — давал ему деньги и всячески выводил в люди.
В этот день хозяина дома не было — он уехал в Европу, и потому, кроме Кахана и его гостей, в просторной зале, украшенной фресками и богато обставленной, никого не было.
Разговор начался с заседания Конгресса, в частности, с принятой на нем резолюции о независимости, за которую проголосовали почти единогласно.
Кахан тоже голосовал за нее, но чего ему это стоило! Тяжело дыша, он поднял будто налитую свинцом руку, хотя в душе считал, что всерьез говорить о независимости Индии еще не пришло время. О статусе доминиона — другое дело, это еще допустимо, но о полной независимости?.. И все же Кахан не решился открыто высказать свою точку зрения и против собственной воли присоединился к большинству. Для видимости, всего лишь для видимости!
Юсуп же резолюцию о независимости считал половинчатой, потому что в ней не были обозначены конкретные пути ее претворения в жизнь и ни слова не говорилось о путях завоевания Индией самостоятельности. От идеи террора он отказался давно, но по-прежнему не мог принять тактику вымаливания у колонизаторов каких бы то ни было благ и свобод. Он оставался приверженцем решительных действий, массированного наступления на захватчиков, а в случае необходимости — и вооруженной борьбы.
Неру не был расположен распространяться на темы, обсуждавшиеся столько дней подряд, тем более, что сам играл основную роль при выработке резолюции о независимости и вообще был одной из центральных фигур Конгресса. К тому же он не без оснований полагал, что разговор между Каханом и Юсупом может перейти в острый спор, если не хуже, и потому решил взять инициативу застольной беседы в свои руки.
— Ну, что нового в Москве? — спросил он Низамуддина.
Неру немного знал Москву — два года назад, в ноябре двадцать седьмого года, он был там вместе с отцом на праздновании десятилетия Октябрьской революции. Конечно, времени было слишком мало, и он сожалел, что не успел поглубже ознакомиться с этим новым миром, вникнуть в его глубинные явления. За три дня много ли увидишь! И все же поездка произвела на него очень сильное впечатление. После нее хотелось еще ближе вглядеться в эту страну, ощутить ее атмосферу, изучить ее прошлое и настоящее. «Советская Россия может явиться для мира вестницей надежды», — писал он. И стал усердно читать Маркса, Энгельса, Ленина, и чем больше читал, тем меньше белых пятен оставалось в его представлениях о новой политической системе, родившейся в далекой стране. Но все же немало оставалось и такого, что вызывало его сомнения в безупречности марксистской философии. Некоторые события в России казались слишком уж необычными, настолько непредсказуемыми, что заставляли Неру колебаться, порождали неуверенность в их социальной целесообразности.
Вот почему он очень хотел поговорить с Низамуддином — одним из видных индийских коммунистов, только что побывавших в России.
Низамуддин рассказывал охотно. Он остановился на коренных преобразованиях в России, на первом пятилетнем плане, встреченном народом с истинным энтузиазмом. Неру слушал, опустив подбородок на ладони, и не сводил с Низамуддина глаз. А потом, словно сам того не заметив, заговорил:
— Следуя ленинским заветам, Россия, можно сказать, заглянула в собственное будущее. И не только в свое! — подчеркнул он. — Происходящие там события мы сегодня еще не в состоянии ни объять, ни понять их масштаб. Строится новый мир. Он строится в то время, как другие страны, капиталистические, сдавленные мертвой рукой прошлого, тратят силы, тщетно цепляясь за бессмысленные реликвии минувших эпох. Особенно знаменательны изменения, прошедшие и происходящие в ранее отсталых районах Средней Азии… — Неру некоторое время молчал, а собравшись с мыслями, вновь поглядел на Низамуддина. — Я не был бы искренним, если бы сказал, что решительно все процессы, имеющие место в Советской России, принимаю безоговорочно. Кое-что мне не по душе: нетерпимость к позициям, не совпадающим с официальными, применение насилия при проведении некоторых реформ… — Он снова помолчал, будто сам нарушил стройный ход своих мыслей. — Мне думается, благородных целей следует добиваться только благородными методами.
Низамуддин спросил с полемической ноткой в голосе:
— А если благородство напарывается на грубую силу? Что делать в таком случае?
Неру не отозвался.
— Мы знаем, — продолжил Низамуддин, — в каких сложных условиях развивался новый строй в России. В борьбе с Советской властью ее внешние и внутренние враги не гнушаются никакими средствами, они докатились до того, что организовали покушение на Ленина! Как после этого не прибегнуть к насилию? Отвечать благородными формами борьбы на грубую, жестокую расправу с революцией и с ее великими деятелями, — нет, таким непротивлением злу ничего не добьешься, а лишь погубишь то, что добыто в кровавых боях.
Наступило тягостное молчание. Мы ждали, что же ответит Неру, — ведь это он первый противопоставил насилию благородство. Что же ответит он на слова Низамуддина? Но Неру не спешил. Быть может, почувствовав свое поражение в этом споре?..
— Мы с вами, — наконец начал он, — оцениваем положение в России, так сказать, со своей колокольни, основываемся на собственном национальном опыте, и само уже это не может не дать несколько искаженной картины. Но если даже в историческом развитии России и будут какие-то издержки, все равно она являет собою для всего человечества образец борьбы с несчастьями, унижениями, рабством, и покорностью.
Я вспоминал нашу первую встречу десять лет назад. Джавахарлал был молод, энергичен, быстр в движениях… А сейчас? В его волосах отчетливо пробивалась седина, в спокойных, проницательных глазах отражалась многолетняя, давняя усталость, казалось, что даже плечи его стали более узкими и хрупкими. Он прошел сырые темные тюремные камеры, он жил в обстановке постоянного преследования, перенес столько лишений! Как было не поседеть волосам, не потускнеть взору?.. Да, он вознесся на головокружительную высоту, своим умом, своей твердой волей завоевал любовь и уважение миллионов людей. Но, всматриваясь в него сейчас, нельзя было не заметить, что, в общем, Неру остался все тем же: простым, вежливым, внимательным к чужому мнению.
— Помню, — говорил он, — как мы с отцом прибыли в Москву на Октябрьские праздники. На большой площади в самом центре города, — она называется Красной площадью, — перед Мавзолеем Ленина состоялся парад. Еще задолго до его начала улицы были забиты народом, гремела музыка, люди пели, танцевали, это был поистине народный праздник, народное торжество… — В глазах Неру вспыхнули давние, молодые, яркие искорки; сквозь смуглую кожу пробился легкий румянец. — Мы стояли на трибуне для гостей, там было очень много разных людей, приехавших изо всех уголков мира. Знакомясь между собою, переговариваясь, все ожидали начала парада. Какой-то француз, оказавшийся с нами рядом, указав на группу людей, оживленно беседующих чуть справа от нас, спросил:
— Не знаете, откуда они приехали?
Нет, мы не знали. Я и сам с любопытством поглядывал на них. Одеты все они были одинаково — халаты из красного шелка, на головах кудрявые белые папахи, на ногах — черные сапоги. За широкими шелковыми кушаками, которые стягивали халаты в талии, торчали какие-то ножи с белыми рукоятками. Особенно выделялся в этой группе один парень — высокий, широкоплечий, с красивым, гладко выбритым лицом оливкового цвета и черными как уголь усами, грозно топорщащимися над круто очерченным ртом.
Переводчик сказал, что это туркмены, и тут же познакомил нас.
Я разговорился с молодым усачом. Его звали Сердар, он сразу и охотно сообщил мне, что является руководителем крестьянской бедноты в Мары. Вскоре мы с Сердаром, сами того не заметив, оказались окружены другими гостями из Туркестана; появились узбеки, таджики, казахи, киргизы… Все были в своих национальных одеждах и говорили на своих языках.