Мы уступили слону дорогу — все равно нам было не разойтись. Занятый своими мыслями, крестьянин не обратил на нас никакого внимания.
— Пусть добро войдет в твой дом! — крикнул Низамуддин крестьянину на нашем языке пушту.
Тот исподлобья, неприветливо глянул на нас и отозвался:
— А в дом купца пусть войдет разорение!
Низамуддин рассмеялся и обратился ко мне:
— Он принял нас за купцов, а купцы — лютые враги здешних крестьян.
Мы долго петляли по горным тропам, потом оказались в сумрачном, неуютном ущелье и все это время молчали. Наконец Низамуддин продолжил свой рассказ о генерале Коксе:
— Значит, мы остановились на том, что все, кто вокруг монарха, обязаны безоговорочно поддерживать его, даже если он совершает откровенный промах. Кстати сказать, у Арузи Самарканди[28] на эту тему тоже есть любопытные строки. Они звучат так:
И это — одно из условий служения
Царю: быть с ним заодно и
В правде и во лжи…
— Да-а-а… — протянул я, усмехнувшись. — Сказано, пожалуй, еще определеннее, чем у генерала.
— Вот именно! — согласился Низамуддин. — Надо бы точнее, да некуда. Но близкие к генералу люди считают, что его преданность королю доходит до фанатизма. Перед сном, говорят, он неизменно напевает «God, save the king!»[29].
— Может, это просто своеобразная игра в верноподданничество?
— Скорее всего! Ведь для большинства политиков и бог и цари — не более чем удобная ширма. В действительности же, если все грехи, совершаемые от имени бога и царя, сложить в кучу, выросла бы гора повыше этой. — Он головой указал на высокую гору слева от нас — И это была бы гора из человеческих пороков — раболепия, предательства, подлости!
Мой собеседник внезапно осекся, и я заметил, что свободные от щетины места на его лице вспыхнули — то ли он сам себя распалил этими речами, то ли, быть может, подумал, что мне могли не понравиться его суждения о царях. Во всяком случае, он поторопился уточнить свои позиции:
— Слов нет, цари тоже бывают разные, но я говорю сейчас о тех, кто разделяет глупую философию глупого генерала. В сущности, она не оригинальна, а лишь повторяет философию правящих кругов Великобритании и вообще всех европейских колонизаторов. Мы с вами только что наблюдали ее в действии, когда на глазах у толпы двух людей — настоящих людей! — пушками разорвали на клочья. Как же ее назвать, эту философию?..
Он натянул поводья и умолк.
Пробиваясь сквозь камень, сверху, с горы, шумно бежала вода — прозрачная, чистая, холодная. Мы оба хотели пить и, спешившись, прильнули пересохшими губами к живительному источнику. Образовав у подножия горы небольшой заливчик, вода застыла здесь сверкающим под солнцем озерком. Напившись сами, мы стали поить коней, а тут подоспел и другой всадник — слуга Низамуддина, Аббас. Он оказался застенчивым, молчаливым малым. Мы напились чая, приготовленного Аббасом на костре, и продолжили свой путь.
Вскоре показались разбросанные по склону горы домишки, а у подножия, на каменистой площадке, толпился народ.
Никого ни о чем не расспрашивая, мы смешались с толпой, перед которой, размахивая коротенькими ручками, выступал неказистый, щуплый человек — местный мулла. Однако мне было не до того, чтобы его слушать, — меня поразило совсем другое: привязанная к высокому столбу девушка с таким же тряпочным кляпом во рту, какие торчали у тех двух несчастных джигитов. Длинные черные волосы упали на лицо девушки, ноги были босы, платье изодрано…
Закончив свою речь, мулла взмахнул рукой, и два здоровущих парня бросились к девушке, отвязали ее от столба, но руки тут же скрутили веревками. Оттащив несчастную в сторону, они столкнули ее в заранее вырытую яму. Еще несколько мужчин с лопатами стали забрасывать яму землей, и вот уже наружу осталась лишь голова девушки, а многие из толпы бросились к груде камней…
Я не мог больше ни секунды оставаться на этой площади, сердце мое разорвалось бы в клочья. Низамуддин, кажется, почувствовал, что со мною неладно, потому что взял за рукав и молча повел к нашим коням. Против собственной воли, я мельком в последний раз глянул на заживо погребенную, и потом, долго еще, очень долго в моих ушах стоял тупой стук бросаемых камней и сдавленные кляпом стоны черноволосой девушки.
Да, мне не раз приходилось слышать об этом диком обычае: уличенную в неверности женщину убивают камнями. Но увидел я это впервые в жизни и, потрясенный, хотел заговорить с Низамуддином, поделиться с ним тяжестью своего впечатления. А слова не шли — я будто онемел.
Угнетенные, подавленные, мы долго ехали молча, пока наконец Низамуддин, задумчиво уставившись в какую-то далекую точку, вдруг не вспомнил Рабиндраната Тагора и с чувством прочитал:
Налетай, ураган! Сокруши, оглуши!
Все одежды сорви, все покровы души!
Пусть она обнаженной стоит, не стыдясь!
Раскачивай нас!
Вновь я душу обрел — мы сегодня вдвоем,
Без боязни друг друга опять познаем.
В безумных объятьях слились мы сейчас…
Раскачивай нас!
Закончив, он тяжело вздохнул и сказал:
— Несчастная… Возможно, она полюбила так, что потеряла разум. Возможно, что и ее полюбили так же, и чистая, пылкая любовь толкнула ее в объятия джигита, достойного столь прекрасного чувства. Что ж, за такую любовь стоит заплатить жизнью!
«Да, конечно, стоит, — подумал я. — Но не обязательно же смерть должна быть столь варварски жестокой!..»
5
Перед заходом солнца мы прибыли наконец в город Вана — вернее, не город, не село, а просто три-четыре узеньких улочки со скудными лавочками и грязными чайханами. И по этим улочкам снуют взад-вперед мелкие торговцы, и нищие тянут к прохожим руки, выпрашивая монетку или кусок хлеба… Вот и весь Вана! Не на чем остановиться взгляду, и кажется, что даже воздух здесь тяжелый, душный, пропитанный бедностью и горем.
Может быть, поэтому дом, окруженный просторным садом, показался мне сущим раем. В этом доме и жил Низамуддин.
Навстречу нам выбежали нукеры, отвели наших коней, приготовили нам удобное место здесь же, в саду, на свежем воздухе. Прежде всего мы долго купались в глубоком бассейне с прозрачной прохладной водой, затем, расположившись на низкой широкой тахте, застланной ковром, поверх которого лежало много пуховых подушек и бархатных подстилок, приступили к чаепитию.
Вскоре появился невысокий человек лет пятидесяти. Лицо его было доброжелательным и приятным. Низамуддин познакомил нас — это был хозяин дома. Подобно Низамуддину, он тоже носил индийскую одежду, и щеки тоже почти сплошь были покрыты щетиной.
Гостеприимным жестом хозяин пригласил нас в дом. Мы вошли, расселись по местам, и лишь теперь Низамуддин рассказал, кто я такой, откуда и зачем прибыл и как мы встретились. И тут же коротко сообщил мне о хозяине:
— Это Чаудхури — один из видных деятелей нашего Временного правительства. О работе его говорить не стану — сами увидите…
Принесли дастархан, расстелили, и Чаудхури тихо бросил повару:
— Ступай, я позову тебя, когда будет нужно…
А сам извлек из железного ларя две бутылки коньяка и наполнил рюмки.
— За ваше здоровье, — обратился он ко мне. — Пусть этот день будет первым днем нашей долгой дружбы. — И залпом выпил.
В последний раз я пил коньяк с Ахмедом, это было в Кабуле, в день нашей разлуки. Помнится, настроение у меня было бодрое, я рвался сюда, спешил оказаться в гуще важных и сложных событий. Отлично понимая, что путь мой не будет легким, я едва сдерживал нетерпение, будто незнакомая страна притягивала меня мощным магнитом. Кое-какие материалы о действующих в Вазиристане силах я успел прочитать, именно кое-какие, потому что здесь, на месте, убедился в том, что сколько-нибудь достоверными сведениями о Вазиристане мы в Кабуле не располагали. Я ничего не знал, например, о здешних представителях Временного правительства Индии, которые, как оказалось, уже много лет действуют в Вазиристане и в какой-то мере даже опираются на Афганистан. Нет, об этом мне никто не говорил, и если бы не Низамуддин, и не эта встреча, я, вероятно, долго еще оставался бы в неведении.