Литмир - Электронная Библиотека

Кем велено и кто выбирал имена будущих мертвецов? Этого я не знаю. Заказывал доносы Большой Дом, а Мишкевич—Фаркаш с наслаждением спешили заказчику навстречу. Так. Но кто предписывал Большому Дому заказать донос на того человека, а не на этого? Фирма ли Мишкевич—Фаркаш, ощутив, что наступил ее звездный час, побуждала Большой Дом к действию и составляла списки – то есть действовал ли Дом по инициативе снизу или только по предписанию свыше, не внемля хищным мольбам Мишкевича и ему подобных? Что раньше – курица или яйцо?

Главою палачей был, разумеется, лично товарищ Сталин, но вряд ли он лично занимался такою мелочишкой, как редакция Ленинградского Детгиза. Планы истребления могли только утверждаться им, разрабатывала же их – по его почину – возведенная на ступени трона палачествующая бюрократия.

Всякая стихия как будто противоположна чиновничеству, но «тридцать седьмой» сочетал в себе централизованное плановое начало со стихийным разгулом.

«Ленинградскую редакцию» швырнула о скалу та же запланированная стихийная волна, что утопила тогда же Пулковскую обсерваторию, позднее захлестнула театр Мейерхольда и вырвала с корнем вавиловский Институт растениеводства.

Прежде всех в тридцать седьмом (на фоне громогласной борьбы с оппозицией) истреблению подвергались «простые советские люди», объединенные, однако, некоей общей мыслью, сознанием своего культурного миссионерства – в искусстве ли, в науке ли, и размышлявшие о том, как делать порученное им дело с наибольшей плодотворностью. Мысль – вот что недопустимо. Процесс мышления, даже не противопоставляющий себя владычествующей идеологии, сам по себе опасен. Задумавшийся человек уж непременно до чего-нибудь додумается. Нет ничего ненавистнее для тирании, чем самостоятельные единения людей, вокруг чего бы они ни объединялись, о чем бы ни размышляли: о методах ли выращивания пшеницы или о приемах редактирования детских книг. Совместная любимая работа, требующая полного доверия друг к другу, создает между людьми прочную связь – а преданность людей своему труду и друг другу – что может быть опасней? Сегодня они вместе трудятся, завтра, того и гляди, начнут вместе чему-нибудь противостоять. Кроме того, государство держится на чиновничьей иерархии, а в искусстве и в науке иерархия иная, иная шкала ценностей, иная, всевластная власть.

Кто в двадцатые годы уничтожил журнал «Русский Современник», издательство «Всемирная Литература», «Дом Искусств» – культурные сообщества того времени? Кто травил и гнал «Серапионовых братьев»? Те, кому ненавистно не одно это, а всякое братство, скрепленное любовью к чему угодно, но непременно общею любовью, а не одной только предписанной сверху ненавистью.

Хитрым и, можно сказать, профессиональным разоблачителем был безусловно Мишкевич (впоследствии я встретила точно такого же в симоновском «Новом мире»: Кривицкий). Оба они – и Мишкевич, и Кривицкий – не дилетанты, вроде какой-нибудь временно мобилизованной несчастной Вассы Фаркаш, а профессионалы: когда надобно – провокаторы, когда надо – лжесвидетели. Многочисленные двойники Криволапова и Мишкевича, Чевычелова или Комолкина (палачествующие бюрократы) блюли советскую идеологию – то есть нечто совершенно абстрактное, – добиваясь того, чтобы абстракция приводила ненавидимых ими людей на совершенно конкретно существующую Колыму или под пулю в затылок.

Не помню, что предприняло новое начальство сперва – уволило меня или созвало экстренное собрание «издательского и авторского актива»? (Мое увольнение производилось в два приема: сначала из штатного редактора меня превратили во внештатного, потом со мной был расторгнут договор и на редакторскую работу вообще… Предлог? Никакого предлога.)

Во всяком случае, в штате или вне штата, или уже даже и вне «вне штата», но я на этом собрании «актива» побывала, а состоялось оно в апреле 1937 года.

Вокруг каждой редакции, хорошей ли, плохой ли, всегда много обиженных и недовольных. Люди, чьи рукописи мы в свое время отвергли, получили наконец прекрасную возможность свести с нами литературные, да и личные, счеты. Литераторы – народ самолюбивый, обидчивый, а тут им предложили весьма соблазнительное объяснение: они хороши, да мы-то плохи. Слова «вредительство» и «шпионаж» в применении к нам возникли позднее – апрельское же собрание можно считать предварительной пробой сил, всего лишь. Однако литераторы, питавшие против нас какое-либо неудовольствие, были уже просвещены и проинструктированы Мишкевичем и Криволаповым: мы-де по лени и небрежности задерживали выполнение плана, а по идеологическому невежеству допускали крупные политические ошибки.

Собрание было назначено на 5 часов. Я нарочно пришла в издательство за полчаса до начала. Я хотела успеть перекинуться словом с одним литератором, автором книги о восстании Черниговского полка, пушкинистом Александром Леонидовичем Слонимским. Я числила его в порядочных и хотела предостеречь от возможной ошибки. Дело в том, что из-за юбилейного издания Пушкина он вел ожесточенную текстологическую войну против Александры Иосифовны Любарской (чьи требования поддерживал знаменитый пушкинист Сергей Михайлович Бонди) и теперь рвался в бой. Поймав его возле вешалки, я сказала: «Александр Леонидыч, сегодня пойдут здесь дела совсем не литературного свойства. Не выступайте, советую вам, на этом собрании. Не ради Александры Иосифовны прошу – ради вашего доброго имени. Чтобы вас потом совесть не мучила и товарищи не корили». Но он не послушался, дал волю накопившейся злобе, а что касается совести, то ее отсутствие сочеталось с глупостью: когда на Шуру обрушилась беда, Александр Леонидович не постыдился придти к Мишкевичу и заявить ему:

– Я давно уже предупреждал издательство, что Любарская не наш человек. В юбилейном издании Пушкина, теперь уже ясно по чьему заданию, она систематически осуществляла вредительство.

…Но это после, после, это я забегаю вперед, это после погрома, а сейчас у нас апрель 1937-го, собрание в издательстве, предваряющее погром.

В этот день, помню, из литераторов, нами же поначалу пригретых, но несостоявшихся, выступали с разоблачениями редакции Вальде, Меркульева и, кажется, Золотовский. Азартнее и красноречивее их оказались, однако, работники издательства: Мишкевич, Комолкин и Сасова. Сказала свое веское пролетарское слово и Васса Фаркаш.

Много внимания уделено было моей персоне. Мишкевич, перечисляя грехи мои, между прочим сказал, что в однотомник Маяковского (который, вместе с Мироном Левиным, составляла и редактировала я) мною, из соображений «семейственности», протаскивались портреты моего отца. (Словцо «протаскивалось» тогда входило в моду… Неугодные начальству люди ничего не делали открыто, а все, оказывается, «протаскивали».) В действительности знаменитыми полукарикатурными изображениями Корнея Ивановича украсил однотомник Владимир Васильевич Лебедев. Моей инициативы тут не было – да Корней Иванович в рекламе и не нуждался. Просто Лебедев высоко ценил художническое мастерство Маяковского.

Комолкин, со своей стороны, в доказательство моего пренебрежения к плану и срокам, добавил, что я многочисленными поправками в примечаниях тормозила выход тома: «получит корректуру и правит и правит. Она правит, а мы кивиркаемся. Дашь ей корректуру снова – она опять правит, а мы опять кивиркаемся»… Помню, как Шура спокойно и доказательно, с вариантами пушкинских текстов на устах, отвечала Слонимскому, а я – Мишкевичу. Шура держалась спокойно, губы у нее, однако, посинели. Я же, отвечая Мишкевичу, сказала: «Не огорчайтесь, Григорий Осипович, не только карикатуры на моего отца, но и ваш портрет содержится в однотомнике. Он – среди избранных мною стихотворений:

…ходят,
гордо
выпятив груди,
в ручках сплошь
и в значках нагрудных.
Мы их
всех,
конешно, скрутим,
но всех скрутить
ужасно трудно.
20
{"b":"94650","o":1}