Литмир - Электронная Библиотека

Я уверена, испугался он вовсе не за Марьянку, а за собственную свою персону.

Случай с телефонной книгой доставил много огорчений – Мите. Он ходил к Димусу трижды, пытаясь выцарапать нашу редакционную собственность. Димус – ни за что. Хохот! Тут они чуть не рассорились – «навсегда». Однако мне не хотелось вносить в Митину жизнь раздор из-за вздора, и я сама настояла, чтобы они помирились.

– Видишь ли, – объяснял мне сконфуженный Митя, – Димус, конечно, некрасиво обошелся с вашей телефонной книгой… И трусоват… И вообще… Но, видишь ли, физику он понимает… Он умеет интересно думать.

Ну, раз интересно, я дружбе старых друзей не помеха. Митя и с ним – как с Левой! – говорил часами, сидя под потолком на своей лесенке, а потом я звала их к себе чай пить. Димус рассказывал анекдоты, острил и хохотал без устали. В отличие от наших редакционных шутников – Олейникова, Шварца, Андроникова, которые, заставляя нас смеяться до упаду, сами оставались серьезными, Димус первый смеялся своим шуткам. Одно лето жили мы неподалеку друг от друга в Сестрорецке на даче. Люша подружилась с Марьянкой, жена Дмитрия Дмитриевича, Оксана Федоровна, была приветлива и гостеприимна. Помню, как однажды мы с Митей пришли в гости к Оксане и Димусу; пили чай в саду за ветхим, обросшим мхом, деревянным столиком, и Димус с хохотом предложил Мите издавать газету: название «Наш бюст», подзаголовок «Вестник сестрорецкого пляжа». Дальше названия и подзаголовка дело не шло, но по дороге домой мы с Митей не уставали смеяться. «Вот видишь, – говорил он, – и тебе с Димусом весело. Он человек остроумный… И, главное, в физике он понимает…» «В Димусовом смехе – ты не заметил разве? – есть нечто механическое, даже металлическое? – отвечала я. – Но он остроумен, не спорю».

…Да, мне бывало с ними весело, с Митиными друзьями: и с Дау, и с Димусом, и с Гешей. Но не всё в нашей тогдашней жизни труд или смех. Было и горе.

Мы едва не потеряли Люшу.

2

Однажды ночью, в конце марта или в начале апреля, Люша проснулась от боли в животе. Температура 39. Я сразу заподозрила аппендицит, потому что в юности сама перенесла его. На беду, доктора Михаила Михайловича Цимбала, лечившего Люшу с младенческих дней, в городе не оказалось. Я пригласила крупнейшего специалиста по аппендициту, профессора Буша. Он успокоил меня, сказав, что это случайное отравление, что температура завтра пойдет на убыль.

Завтра – 39,5. На боль Люша, правда, не жаловалась, но все время дремала, неохотно поднимая веки и отказываясь есть.

Послезавтра вернулся из какой-то командировки и сразу приехал к нам Михаил Михайлович. Он наклонился над Люшиной постелью и ничего не спросил, не стал ее выслушивать, выстукивать, даже одеяла не откинул. Только поглядел на нее. Люша вяло поздоровалась и задремала снова.

– Это аппендицит, – сказал Михаил Михайлович и помолчал. – Гнойный. С операцией уже опоздали. Гной уже в брюшине. Перитонит!

– Михаил Михайлович! – вскрикнула я. – Как же вы ставите такой страшный диагноз, а сами даже не осмотрели ее?

– До нее сейчас нельзя дотрагиваться. Нельзя ее переворачивать, выстукивать, щупать. Да ведь и по лицу видно.

– Михаил Михайлович! – взмолилась я. – Да ведь аппендицит – это боль, а Люша уверяла профессора Буша, что ей не очень-то больно.

– Разве вы не знаете Люшу? Она не любит жаловаться, – сказал Михаил Михайлович и пошел к телефону вызывать «скорую».

– А профессор Буш, – добавил он, воротившись, – отличный специалист, но не по детскому аппендициту. У детей иначе.

В машине Люша дремала. Мы с Митей сидели, прижавшись друг к другу, боясь, что нас высадят. Митю в здание больницы не пустили, он сказал, что подождет меня в парке. Это было на Выборгской, в больнице при Институте материнства и младенчества.

Когда Люшу везли по коридору, мимо комнаты для выздоравливающих, где стояли цветы и рояль, она подняла голову, вытянула шею и сказала:

– Хорошо, что я здесь не потеряю времени зря. Я буду учиться музыке.

И уронила голову.

Ее повезли сразу в операционную, прямо на операционный стол. Меня оставили ждать в той комнате, где Люша собиралась учиться музыке. Операцию делал дежурный врач, Иван Михайлович. Меня позвали к нему тогда, когда Люшу из опе рационной перевезли уже в палату. Это была палата на одну коечку в самом конце коридора. Люша еще не очнулась. В палату внесли раскладушку, с трудом втиснули возле Люшиной постели. Сестра сказала, что я, если желаю, могу ночевать здесь. Я побежала к дежурному врачу.

– Я удалил аппендикс, – сказал он, не поднимая глаз, – но это вряд ли поможет. Вы опоздали на двое суток.

Я не знала, куда бежать – к Люше в палату или к Мите в парк. Люша все спала. Я выбежала в парк. Митя стоял, прислонившись к стволу липы. Порывами сыпался косой мелкий снег.

– Я так понимаю, что Люша умирает, – сказала я. – Ты иди домой. Я позвоню тебе в 7 утра.

Спать не пришлось ни мне, ни Люше. Наркоз отошел, пришла боль. Рану оставили незашитой. Рана гноилась.

– Да вы, мамаша, не надейтесь, – сказала мне нянечка. – Раз опоздали, значит, опоздали. Да в эту палату только таких и кладут.

Это была особая палата, недаром на одного. Чтобы других детей не пугать зрелищем умирания. Палата для смертников.

Каждые два часа приходил врач – Иван Михайлович – и сестра.

Сестра брала у Люши кровь. Анализ крови показывал, как быстро нарастает общее заражение.

У Люши не было сил плакать. Мучила гноящаяся рана. По-видимому, не было сил и глядеть – она с мукой в глазах опускала веки. Не разговаривала ни с кем, отвечала движением век. Пальцы исколоты. Бледные, они казались мне мертвыми. Один раз, когда Люша помедлила, прежде чем протянуть руку, я сдуру протянула свою. Я так чувствовала ее собой, а себя ею. Пусть бы меня кололи, меня резали, а не ее. Насколько мне было бы легче.

Выходила вслед за Иваном Михайловичем в коридор. Ждала от него какого-нибудь слова в помощь.

– Ничего, ничего утешительного сообщить не могу, – говорил он. – Мы бессильны. (Напоминаю читателям: антибиотиков в ту пору не существовало.)

Один раз, уже к утру, когда Люша минут на 10 уснула, Иван Михайлович, поглядев на нее, вдруг спросил: «А скажите, пожалуйста, кто у вас в семье „Митя“? Я, конечно, прошу прощения…»

Оказалось, когда Люшу хлороформировали, то, как всегда это бывает, задавали ей вопросы: проверить, уснула уже больная или нет. Люшу спрашивали:

– Как зовут твою маму?

– Лидия Корнеевна.

– А папу?

– Цезарь Самойлович.

– А дедушку?

– Корней Иванович.

– А бабушку?

– Мария Борисовна.

Конец вопросам. Веки опущены. Неподвижность, молчание. Хирург уже готов был приняться за дело. Но вдруг поднялись веки.

– Ау нас еще Митя есть, – пробормотала Люша уснувшим голосом. – Почему вы не спрашиваете? Его называют Матвей Пе… – Тут она уснула.

Да, у нас еще Митя был. Когда утром я позвонила ему (Иван Михайлович, сменяясь, позволил мне позвонить из врачебного кабинета), я, услышав в трубке Митин голос, захлебнулась слезами и не могла выговорить ни слова.

– Слушаю, слушаю! – кричал Митя отчаянным голосом.

– Это я, – сказала я наконец и снова умолкла.

– Лида! – кричал Митя. – Ну говори же!

– Еще жива, – сказала я.

– Я привезу Шаака, – ответил Митя. – Ты слышишь, Лидочка? Я привезу Шаака. Мне посоветовал Михаил Михайлович. Он говорит, это гениальный хирург. Одна из его специальностей – дети… Он не только врач, он ученый… У него специальные работы по нагноительным процессам… И по местной анестезии… Михаил Михайлович дал мне телефон и адрес. Я уже с ним созвонился и еду за ним.

Далее я помню все в обрывках, не по порядку. Рану не зашивали, рана все гноилась. Вдруг Люшу снова взяли в операционную. Я шла рядом с каталкой и держала Люшу за руку. Рука была равнодушная, холодная и, когда я ее отпустила, упала на простыню. Я осталась в коридоре, а в операционную вошли трое – Иван Михайлович, затем главный врач всей больницы (или одного лишь хирургического отделения? не помню), профессор Берг, а с ним еще один, тоже в белом халате, рыжеватый, высокий. Я слышала, что Люша громко плачет – это ей меняли в ране тампон. Потом ее повезли обратно в палату, все трое врачей вышли следом и меня позвали с собою.

16
{"b":"94650","o":1}