По крови я из меньшинств.
На следующее утро я прибыл в Беверли Хиллз и, едва подойдя к двери, услышал отчаянное мяуканье. У всех сиамских кошек душераздирающие голоса, но когда они мучаются, это что-то дикое. Дом был пуст. Отощавшая Мэй неподвижно лежала на подушке перед миской с едой, к которой не притронулась. Это была агония.
Чернокожие ублюдки отравили и ее, как раньше двух других кошек. Я взял ее на руки и заплакал от усталости и бессильной ненависти. Она говорила со мной, не сводила с меня глаз, пыталась что-то объяснить, да, я знаю, я знаю, ты была совсем ни при чем…
Я рыдал и больше не старался сдержаться.
Я просидел так два или три часа, не испытывая ничего, крое ненависти. Когда Джин вернулась из студии, она застала меня с пипеткой в руках: я пытался покормить Мэй. Я тут же вскочил.
— Почему ты не сказала, что они отравили Мэй? Кого ты оберегала — этих подонков или мою чувствительность?
— Но…
— Не может быть никаких «но». Скоты есть скоты, вне зависимости от цвета кожи. Мне осточертели мерзавцы, с которыми носятся как с писаной торбой только из-за цвета их кожи… Это шантаж…
Она заплакала. Ее личико совсем осунулось, она была на грани нервного срыва.
— Мэй не отравили… У нее ничего не нашли… Я каждый день возила ее в клинику. Ветеринар сказал, что это болезнь вырождения.
— Скажи мне, чье доброе имя ты хочешь спасти?
— Они ничего ей не сделали! — крикнула Джин.
Она выбежала из дома, и я услышал, как ее машина яростно сорвалась с места. Я опустился на самое дно одиночества. Никогда не думал, что способен на такой подвиг, Я позвонил в «Пан-Америкэн» и заказал билет до Маврикия. Там у меня когда-то был друг, с которым мы не виделись вот уже двадцать пять лет. Но Джин вернулась, села рядом и взяла меня за руку.
Следующие несколько дней я ухаживал за Мэй, которая мучилась в медленной агонии. Каценеленбоген стал объяснять мне назидательным тоном, что я не имею права так горевать над кошкой, когда целый мир… Я выставил за дверь их обоих: его и мир. Мэй — человеческое существо, с которым я крепко связан. Все, что мучается у вас на глазах, становится человеческим существом.
Она лежала у меня на руках. Потускневшая шерсть выглядела устрашающе мертвой. Время от времени Мэй начинала мяукать, и я понимал ее, но не мог ответить. Конечно, можно выть, кричать, но я вам уже объяснял: только Океан обладает голосом, которым до´лжно говорить от имени человека.
Сколько нервов из-за кошки, не правда ли? Но что вы тогда забыли в этой книге?
Мэй умерла 7 июня в три часа тридцать минут, и мы похоронили ее на Чероки-лейн, под самыми прекрасными деревьями в мире. Она любила лазать по деревьям.
Я знал, кто точно меня поймет, и, вернувшись домой, взял ручку и написал:
Уважаемый Андре Мальро,
Мэй, моя сиамская кошка, вы се видели, умерла сегодня днем после долгих недель страданий. Мы похоронили ее под эвкалиптами на углу Бомон-драйв и Чероки-лейн, за домом из красного кирпича. Думаю, что должен вам об этом сказать. Все.
Искренне ваш,
Р. Г.
Около семи вечера перед домом остановились синий «шевроле» и еще одна машина, в нескольких метрах позади него: два негра остались за рулем, а третий вышел на середину тротуара и встал на посту. Водитель «шевроле» пошел к дому. Уже было очень темно, и только отворив дверь, я узнал Реда. Он поразительно изменился. Во-первых, внешне: он обрил голову и стал чуть-чуть похож на монгола. Но больше всего изменились глаза. Даже не знаю, как точнее определить: они потеряли взгляд, опустели. Взгляд никуда и ниоткуда. Ред сел, не сказав ни слова. Джин поздоровалась с ним, и он вяло ответил: «Hello».
— Можно мне переночевать у вас?
— Конечно.
Он отодвинул принесенный мною виски:
— У тебя могут быть проблемы с полицией.
— Ничего страшного, рано или поздно это должно было произойти… Можно узнать?…
— Филипа убили.
Я подумал о Мэй и понял, что он чувствует.
— Его убили в разведке. — Он смотрел в стену прямо перед собой. — Он был лейтенантом. Он стал лейтенантом, чтобы лучше узнать свое дело. Лучше сделать свою работу здесь…
Я молчал. Наступила ночь. Неясный свет из-под желтых абажуров. Джин сидит в уголке, обняв руками колени и опустив голову, у нее вздрагивают плечи.
Я молчал. Он никогда не узнает. Он будет по-прежнему гордиться своим сыном. Он не узнает, что это не «черная сила» лишилась одного из будущих революционных командиров, а американская армия — молодого офицера, мечтавшего сделать карьеру под флагом со звездами…
— Он несколько месяцев мне не писал, даже не отвечал на мои письма, а потом вдруг это… — И тихо спросил: — Как дела у Балларда?
— Ты знаешь, что такое для американца жизнь в Париже. Он чувствует себя оторванным от корней.
Он молча кивнул:
— Не надо было дезертировать. Надо было учиться своему делу. Но он слабак. Поэтому все нормально, негр против войны во Вьетнаме и дезертирует.
Он лгал себе. Он знал, что Баллард сбежал не от войны и плевать он хотел на Вьетнам. Он сбежал к девушке, которую любил, и потому что испытывал ужас перед муштрой, армейской дисциплиной и начальниками, огнестрельным оружием, насилием, отдаванием чести флагу. Он дезертировал, потому что он человек своего времени, непокорный, не желающий взваливать себе на плечи мертвый груз прогнивших традиций.
Желтоватый свет падал на осунувшееся черное лицо, и ему отвечали тусклые блики в глазах, напомнившие мне последний взгляд Мэй…
Он лгал себе, лгал. Они вырваны из реальности. Один из самых благородных и прекрасных американцев погружен в ирреальность, фантасмагорию, как какой-нибудь африканский царек…
Я больше не мог. Я больше не мог выносить это в нем .
— Чего копы от тебя хотят?
— По-настоящему они хотели бы, чтобы я их обстрелял, тогда они могли бы меня убрать. Они специалисты по самообороне. Но кроме того, я убил одного парня.
Прямым текстом.
— В общем, это был чернокожий провокатор. Все то же. На одно из собраний пришли люди Кабинды с автоматами и убили двоих наших. Студентов. На следующий день я убил одного из них .