Я чувствовал, как у меня по шее скользят ее слезинки.
— Послушай, Джин. Давай поговорим об этой школе «без ненависти». Если бедные дети действительно будут воспитаны без ненависти в специально для этого созданной школе, они окажутся абсолютно безоружными и неприспособленными к жизни среди себе подобных…
— Я хочу им помочь. Я знаю, что звездной болезнью болеют не только кинозвезды. Я перестану сниматься.
— Если ты перестанешь сниматься, необходимость оправдывать то, что ты — Джин Сиберг, кинозвезда, исчезнет, а вместе с ней, возможно, и желание помочь…
— Ты думаешь, именно это мною движет?
Я встал:
— Не знаю. Это или не это, но с меня хватит. Я сваливаю. Я так больше не могу. Семнадцать миллионов американских негров в доме — это слишком даже для профессионального писателя. Все, что они могут мне дать, — еще один роман. Я уже протащил в литературу войну, оккупацию, свою мать, освобождение Африки, атомную бомбу — я категорически отказываюсь делать то же самое с американскими неграми. Но ты прекрасно знаешь, как это бывает: когда я натыкаюсь на что-нибудь, что не могу изменить, разрешить, переделать, я это уничтожаю: переношу в книгу. Депрессия проходит. Я начинаю лучше спать. Так что я сматываюсь. Я не могу писать о неграх. Я категорически отказываюсь. Я…
— Ты напишешь об этом в любом случае.
— Брось это, Джин. Ты десять лет прожила за границей. Ты вообще француженка по мужу.
— Я останусь американкой, пока не помру.
— Прекрасно, но я отказываюсь таскать Америку на своем горбу.
В дверь позвонили. Я пошел открывать. Их было пятеро, мужчины и женщины, все племенные черты налицо. «О нет, черт, хватит», — выкрикнул я по-французски, захлопнул дверь у них перед носом и вернулся к Джин. Не уверен, но, кажется, я рычал.
— Они здесь. Явились. Настойчивые, мерзавцы. Но раз они настаивают, я это сделаю. Ты сама знаешь, это сильнее меня. Я зашибу им книгу о страданиях негров, и, словно по мановению волшебной палочки, страданиям негров придет конец — точно так же, как пришел конец войнам после «Войны и мира» и «На Западном фронте без перемен». Сейчас книг, изменивших мир, считать не пересчитать, но если ты назовешь мне хотя бы одну, я облобызаю твои стопы. Так что или ты избавишь дом и меня от «проблемы чернокожих», или я избавлюсь от нее сам. Я вышибу твои семнадцать миллионов негров в книгу, и о них будет забыто. Это в порядке самозащиты.
Она подошла к двери и приоткрыла ее:
— Одну минуту, мой муж переодевается.
— Черт побери, — сказал я. — Я ухожу.
— Уходи.
Я пошел в гараж и сел за руль.
В знаменитой анкете Пруста есть вопрос: «Какому военному маневру вы отдаете предпочтение?» Я ответил: «Бегству».
Я много сражался в своей жизни. Больше не хочу. Свое дело я сделал.
Все, чего я теперь прошу, это чтобы мне позволили выкурить еще пару сигар в тишине и покое.
Только все это неправда. И нет ничего ужасней, чем неспособность к отчаянию.
Итак, бегство. Без промедления.
Сначала я поехал по Сансет-бульвар в сторону океана, но потом резко свернул на Кол-дуотер Кэнион и помчался к «Ноеву ковчегу» Джека Кэрратерса. Я пересек ранчо и вошел в питомник. Батька лизнул меня в лицо, встав на задние лапы, и я крепко его обнял.
— Прощай, Батька… — Я говорил с ним по-русски, чтобы никто нас не понял. — Слушай меня внимательно, приятель. Я не прошу тебя не кусать негров. Я прошу тебя не кусать только негров.
Думаю, он меня понял. Собаки умеют распознавать тех, кто одного с ними племени.
Я купил зубную щетку и сел на первый же самолет до Гонолулу. Потом Манила, Гонконг, Калькутта, Тегеран… Я проводил по нескольку дней то здесь, то там, чтобы выбить себя из колеи, потеряться, глотая вершки «местного колорита», «экзотики», «живописности», приправленные обычным для путешествий чувством отчужденности. Несколько дней здесь, несколько дней там, не уходя глубоко, не задерживаясь надолго, иначе я стал бы осознавать, что за всей этой маскировкой скрыта наша первичная данность, ущербная и непривлекательная, и я вот-вот столкнусь нос к носу с самим собой.
Я пишу эти строки на Гуаме, на берегу океана. Я слушаю, вдыхаю его смятенный шум, и он освобождает меня: я чувствую себя понятым и исчерпанным. Только океану известен голос, которым должно говорить от имени человека.
Мой самолет пролетал над ночными кхмерскими городами и рисовыми полями, когда ранним вечером в Лос-Анджелесе Сэнди, лежавший в ногах у Джин, поднял уши, встал и тихо подошел к двери. Он опустил морду и принюхался, а потом завилял хвостом, объявляя о радостном возвращении.
Это был Батька. Он удрал из питомника и пробежал всю долину Сан-Фернандо и холмы Беверли, чтобы наконец-то вернуться к своим.
Джин говорила мне позже, что не смогла выдержать его взгляда — столько в нем было любви. Она разрыдалась. Потому что и думать было нечего держать в доме собаку, которая для наших друзей-негров являлась воплощением веков рабства. «Всю эту паршивую ночь я пыталась примирить непримиримое. Что само по себе обнаружило какую-то дилетантскую изнеженность, душевную вялость. Времени-то на раздумья не было».
На следующий день она позвонила Кэрратерсу, чтобы предупредить его.
— А, так он нашел дорогу. Прекрасно. Слава Богу.
В голосе Кэрратерса было не просто облегчение, а настоящая радость.
— Да, вы явно не из тех, кто стремится перевернуть мир, Джек.
— Вот что значит жить с писателем, Джин. Вы подбираете пса и делаете из него целый мир… Знаете, что недавно произошло? Один из негров, здешних служащих, самый молодой, попытался отравить вашего копа. Он напихал ему в еду столько стрихнина, что можно было сдохнуть двадцать раз. Но пес к ней даже не притронулся: еда, поданная черным, — вы понимаете…
— Джек, не может быть…
— Конечно, не может быть. Половина того, что происходит на свете, «не может быть». Я не знал об этой истории со стрихнином. Я хозяин, поэтому мне ничего не сказали. На следующий день этот Терри — восемнадцать лет, сопляк, — пошел к Тэйтему. Билл Тэйтем — сторож, он кормил собаку, он самый что ни на есть белый, и это, видимо, чувствуется на милю вокруг, во всяком случае если судить по тем нежностям, которые ему расточал ваш коп. Как вы догадываетесь, Джин, мы, белые, обладаем особым душком, на любителя. Я докажу вам это dogs-in-hand, факты сами идут в руки. Терри попросил его отравить вашего расиста. Тэйтем ответил, что ему семьдесят лет и он не собирается кого бы то ни было отравлять, he didn’t have it in him. Он уже не такой принципиальный, как раньше, и не пойдет на это. Тут и возраст, и старческое слабоумие, в общем, у него не хватит духу. Я узнал о том, что замышляют у меня за спиной, только благодаря драке между Терри и Кизом. Киз ему наподдал как следует. Только не спрашивайте почему.