Ставил я в Лейпциге оперу Прокофьева «Игрок». Опера непростая, требует профессиональной четкости, точности исполнения. Радовался я, ставя ее, безмерно. Порядок и точность исполнения немцев вызывали восторг — им не надо говорить по два раза одно и то же. Однажды на репетиции мне показалось, что выгородки декораций поставлены не совсем точно. Это подтвердил и заведующий постановочной частью. Старик рабочий, ставящий элементы выгородок, ползал по полу, усердно проверяя сантиметры расстояний между деталями. Выяснилось, что все поставлено точно, а ошиблись мы с заведующим. Но я увидел на глазах старика слезы, слезы обиды. Ему, старому немецкому рабочему, не поверили! Усомнились в его ответственности! Я вспомнил эти слезы профессионала, когда перед репетицией в одном солидном московском театре я попросил принести сундучок, за много месяцев до этого вставленный в список необходимого для данной сцены реквизита. Долго обсуждался вопрос, каким должен быть сундук, хотя в монтировочном списке был точный чертеж со всеми размерами. Минут через десять некий беззаботный молодой человек принес… мячик. Непринужденно он заявил, что сундук не нашел, а на этом месте пусть пока полежит мячик. Так в результате беспорядка был потерян сундучок, нужный для игры актеров, но… появилась необходимость в воображении — важном элементе системы Станиславского. Мячик быстро скатился со своего места. Кто-то из актеров положил на его место книгу. И репетиция продолжалась! В том же театре великий немецкий режиссер Фельзенштейн на репетиции «Кармен» попросил принести ветку акации. И через полчаса ему принесли хворостинку от метелки — пока, на репетицию. Немец обомлел и, поперхнувшись, ничего не мог сказать. Немецкий режиссер с растерянностью рассказывал мне об этом случае, встретив меня на улице. «Это фантастика! — говорил он. — Как такой народ мог победить отборные немецкие войска?» «Победило воображение о своей непобедимости», — подумал я.
На премьеру «Игрока» в Лейпциге приехала делегация артистов, участников готовящегося в Большом театре спектакля того же «Игрока». Они были потрясены и говорили мне: «Но как же мы? Мы ведь никогда не сможем ничего подобного!» Спустя немного времени состоялась премьера в Большом театре, посмотреть которую приехали немецкие коллеги. Спектакль был в меру точен и четок, ведь я по сто раз втолковывал каждому актеру детали мизансцен. А по окончании спектакля взволнованные немецкие артисты признались мне, что никогда не смогут достигнуть той глубины познания человеческих характеров, как это сделали русские артисты. А я, постановщик того и другого спектакля, только мечтаю о театре, где психологическая глубина сочеталась бы с точной, выверенной профессиональной четкостью формы. Мечта! Но как хочется ее достигнуть! А это труд, это тренаж, это упорство, влюбленность в форму, которая всегда содержательна. Найду ли я все это в моих новых, молодых сотрудниках, которых моему театру посылает судьба?
Установить контакты с новым неизвестным коллективом необходимо, но сделать это гастролеру, приезжающему в чужой город, чужой театр со своими методами работы, не так-то просто. А контакты — первый шаг к доверию. А если взаимодоверия у режиссера с актерами, да и со всем коллективом нет — можно заказывать билеты и уезжать домой. А люди везде разные, способ общения везде свой и часто весьма специфический. Часто во время поездок в разные страны я попадал в довольно рискованные ситуации. Но ведь у режиссера трудность в том, что он не может и не должен уступать, отступать, ретироваться и приспосабливаться. Такая профессия! Как-то на первой репетиции в Праге я вдруг увидел, что после перерыва у всех артистов в руках оказались блюдечки с чашечками ароматного кофе. Мне надо репетировать, а артистки (особенно они!) невозмутимо сидят и помешивают ложечками свой кофе. Я посмотрел на них, они очень приветливо посмотрели на меня и… продолжали наслаждаться видимо привычным и лакомым напитком. Я молчал, они — наслаждались, впрочем, явно ожидая, когда я начну репетировать (они, видимо, были готовы на время отложить блюдечки с чашечками, на время пойти на сцену. Они, видимо, были готовы и порепетировать, и понаслаждаться). Я оробел, а потом попробовал представить, что бы на моем месте сделал Станиславский. Я не обвинял их в бестактности, я догадывался, что у них так принято, но Станиславский, наш русский стиль поведения на репетиции… Не начинать же мне перевоспитывать солидных артистов незнакомой мне страны. Я — молчал, они наслаждались, прихлебывая кофе и ожидая, когда я начну объяснять сцену, ее смысл, значение, характер действия актеров… Тут я увидел на подоконнике газету. Я развернул газету и углубился в чтение. При этом для остроты положения положил ногу на ногу. Это и решило дело. Помощник режиссера весьма вежливо спросил меня, когда я начну репетицию. Когда кончится перерыв, ответил я. Но перерыв уже кончился, возразил помреж. «Как кончился? Ведь дамы еще пьют кофе, не будем им мешать, подождем». Все смутились, быстро отложили чашечки с кофе и заняли свои места на сцене. Репетиция шла натянуто, все были не в своей тарелке. В конце репетиции до артистов, наконец, дошло, что у русских так не принято. Я боялся, что они начнут извиняться. Почему-то мне казалось, что артистки, извиняющиеся перед режиссером, — это нонсенс, недопустимый в отношениях артистов и режиссера. Поэтому при первом же обращении я перебил их и сказал: «Ох, как дивно благоухал ваш кофе, я совсем обезумел от зависти!» Артистки расхохотались, поняв, что я не хочу акцентировать факт их недисциплинированности и бестактности (по русским меркам), и между нами как бы образовалась некая общая лукавая тайна. Больше артистам пить кофе на репетиции не хотелось, а газету с подоконника убрали. А образовавшийся шутливый заговор только помог нашей доверительности. Хотя для пражских артистов осталось загадкой, почему на репетиции нельзя глотнуть горячего, душистого кофе? Ох уж эти русские!
Случай сложнее произошел со мной в Италии, где я ставил «Князя Игоря». В порядке режиссерского экспромта (а в моих мизансценах это бывает часто) я посадил очаровательных балетных девочек-половчанок на авансцену по рампе и просил их свесить ножки в оркестр. Ничего плохого я не предвидел. Но вскоре меня вызвали к директору, где представитель профсоюза (это Италия) заявил мне протест. Я не на шутку перепугался, потому что мне намекнули, что этот представитель является членом некой всесильной мафиозной группы. А обвинили меня в том, что свесившиеся в оркестр ножки балерин отвлекают музыкантов от нот, музыканты не отвечают за точность игры, так как не смотрят на жесты дирижера, и тем более не отвечают за сохранность инструментов. Я готов был все принять за шутку, но представитель профсоюзов (а может быть, и мафии) был слишком серьезен. В отчаянии я попросил разрешения переговорить с оркестром. Насупив брови, на меня смотрели скрипачи и валторнисты, трубачи и литавристы. Со страху я пошел на крайнюю меру — объявил музыкантам, что у меня есть официальная договоренность с танцовщицами о том, что последние не будут требовать с музыкантов денег, если кто-нибудь из них заглянет балеринам под костюм (а они были не в юбках, а в восточных шароварах). К счастью, переводчица была совершенно лишена юмора и выдала этот глупый текст сухо, официально и с некоторой торжественностью. Несколько секунд молчания — и хохот, одобрительные возгласы всего оркестра. Что это было? Шутка, розыгрыш? А может быть, серьезное коммерческое требование возместить возможные потери? «Не задумывайтесь, это Италия!» — сказал мне удовлетворенный директор. Но я-то от неожиданности порядком испугался!
Ничего нельзя заранее предположить и на гастролях. В Париже мой театр играл оперу Моцарта «Бостьен и Бостьена». И случился конфуз — у артистки (к счастью, молодой и хорошенькой) во время ее пения и темпераментной игры свалились кальсоны. Я был в ужасе, но французская публика приняла это с одобрением, а критика одобрила как изящный трюк.
Обычно публика любит увидеть в известном спектакле что-то необычное и незнакомое. Однако она не прощает потерю чувства меры, не прощает безвкусицы и нарочитой «новации», рассчитанной на сенсацию. Оперное искусство строго оберегало себя от развязности и пошлости, даже ценой «реакционности», «окаменелости», «старомодности». Как часто в этих грехах обвиняли оперу только потому, что критики, торгующие новаторством, ищущие оригинальности во что бы то ни стало, не могли найти жемчужного зерна.